Выстаивали огромные очереди на выставку только что вернувшегося из Южной Америки Эрьзи, который казался гениальным. Рассказывали, что когда его водили по Москве и спросили, в частности, как он оценивает недавно водружённый памятник Юрию Долгорукому работы Орлова, автора известной скульптурной группы «Казах с телёнком», Эрьзя сказал: «Как сумели, так и сделали».
На выставке Кончаловского Антон встретил – чего никак не ожидал – их курсового комсорга Генку Буланова, известного своей нетерпимостью к стилягам, к искусству толстых – джазу, своей бедностью и манерой не отдавать долги. Брал, правда, мало, но никогда не возвращал; все это знали, но почему-то всё равно давали. «Искупление вины перед бедняками», – объяснял Юрик Ганецкий.
Генка стоял перед портретом Алексея Толстого.
– Хорошо, правда? – сказал Антон. – Сразу виден характер сидящего за столом. Ты чего надулся, как мышь на крупу?
– Да не в характере тут дело. Ты глянь, что на столе.
Весь передний план картины занимал гастрономический натюрморт: огромный окорок, румяная курица с торчащими вверх лоснящимися от жира ногами, огурчики, водка в старинном штофе, серебро, хрусталь.
– По-моему, тоже очень недурно. Особенно хорош окорок: так и сочится. Я такого и не видал никогда.
– Вот именно! – обрадовался Генка. – Ты не видал. Даже сейчас! Через десять лет после войны! А ты обратил внимание на дату? То-то и оно-то! Сорок четвёртый! ещё только-только снята блокада Ленинграда. Страна в руинах. У нас под Белгородом ели картофельную шелуху – я сам ел. А тут: женщина в чёрном, портрет сына с семьёй – видел натюрморт? девочка трогает бараний бок, рядом рыбы в рост этой девочки, опять ветчина, фрукты, кругом ковры, красное дерево, трубки, сигары… Засекай даты: 43-й, 44-й, 47-й год!
– А вон совсем наоборот: полотёр, рабочий класс. 46-й год.
– А у кого этот рабочий класс натирает пол? – вскинулся Генка. – У них же.
– «Нехлюдов оделся в вычищенное и приготовленное на стуле платье и вышел в длинную, с натёртым вчера тремя мужиками паркетом столовую…»
– В какую столовую?
– Это я так. Но, Геныч, – миролюбиво сказал Антон, – это же знаменитый художник, а на портрете ещё более знаменитый писатель. Они что, должны пить из горла и закусывать селёдкой на мятой газете?
– Не должны. Но всё лишнее должны были отдать! В фонд обороны. Как Ферапонт Головатый. Даже твой любимец Вольф Мессинг и то перечислил туда на самолёт.
– На два.
– Тем более. А не хошь на оборону – голодным сиротам. В детдома! Небось не почесались!
Голос Генки дрожал от ненависти, на них стали оглядываться.
– Старик, мне пора, – сказал Антон.
Через много лет судьба опять столкнула его с Генкой – снова в том же зале на Кузнецком, на выставке только что умершего скульптора Мишуты. Антон познакомился с ним на единственной его прижизненной выставке. Рисуясь перед будущей женой (был разгар романа), Антон говорил что-то об Адольфе Гильдебранде; скульптор сказал, что впервые встречает среди неспециалистов человека, знающего это имя. Антона же Мишута поразил тем, что сказал: опекушинский памятник Пушкину с профессиональной точки зрения слаб. Антон был тогда ещё влияем, но что-то в нём сопротивлялось, и позже он всё собирался сказать Мишуте (так и не успел), что в каждой культуре есть явления, которые и не выше и не ниже какого-то уровня, потому что они – вне уровней, в другой плоскости, они – культурная кровь народа. В дом Мишуты Антон привёл как-то и Генку – от него трудно было отвязаться.
Генка теперь был толст и лыс, но заговорил, как будто они расстались на этом месте не двадцать лет назад, а позавчера:
– Ты обратил внимание, сколько Мишута сделал надгробий? И кому?
– По-моему, достойные люди. Учёные, полководцы…
– А ты знаешь, сколько скульптору платят за надгробие? Не знаешь? Будь спок. Ты – за жизнь не заработаешь.
– Но я не скульптор, не народный художник РСФСР. Кстати, у него при жизни была только одна выставка – после присвоения звания. Я смотрю, твои уравнительно-пролетарские замашки не исчезли.
– А потому что – ненавижу! Его семья, видите ли, диссидентствует, не любит советскую власть. А живут в центре, в огромной квартире, предоставленной этой властью, и квартира эта ломится от заграничных вещей, которые папа-мидовец понавёз из Европ!
– Они сейчас этим и живут: хрустальную люстру, которую ты тогда трогал, продали.
– И, небось, живут безбедно всей семьёй на эти деньги полгода! И я бы продал, да у меня нету. И у тебя нету. А у них – есть! – в голосе Геныча появились знакомые интонации.
Антон, как тогда, хотел улизнуть, но бывший секретарь бюро по-комсомольски приобнял его и тоже пошёл в гардероб.
– А твой профессор Барабанов? Ты читал его интервью в «Неделе»? То-то и оно-то!