По всякому поводу любил уколоть кого-нибудь из советских классиков. Антон прочёл ему из собрания сочинений Маяковского рекламные стихи про папиросы «Ира».
– В моё время такое уже было, фирма Шапошникова рекламировала свой товар: «Взгляни справа, взгляни слева – всюду папиросы “Ева”». Правда, никому не пришло бы в голову перепечатывать это в книгах стихов.
Как-то Антон процитировал строки, как «мальчики иных веков, наверно, будут плакать ночью о времени большевиков». Дед понял так, что мальчики будут плакать, жалея тех, кто жил в это время, но ни о чём не спрашивал, полагая, что стихи – из тех листков на папиросной бумаге, которые привозил из Москвы внук.
Всё всплывало в виде какого-то калейдоскопа, настриженного из кусков быта. Великим Постом в райпотребсоюз завезли ливерную колбасу; Тамара полдня стояла в очереди. За ужином ели эту колбасу, намазывая на хлеб; дед по просьбе Антона объяснял, что такое «ливер».
– А как же пост, Леонид Львович? – подначивал отец. – Не соблюдать, помню с ваших же слов, дозволяется только болящим и путешествующим.
– Мы приравниваемся к путешествующим. По стране дикой.
– Почему ж дикой?
– Вы правы, виноват. Одичавшей. Как иначе назвать страну, где колбасу, коей раньше и кошка брезговала, дают по карточкам раз в полгода?
– Что ж вы не уехали из этой дикой страны в восемнадцатом, с тестем?
– И бысть с нею и в горе, и в нищете, и в болести.
Но вспоминался и другой их разговор, во время которого отец так поставил чашку, что расколол блюдце, которое бабка вывезла из Вильны и которым очень дорожила. Дед оправдывал коллаборационистов из бывших кулаков и прочих репрессированных.
– Советская власть отняла у них всё. Возьмите нашего Осьминина. В ссылке погибла семья. Обманом вернулся – не на свою Орловщину, а в Курскую губернию. Узнали, посадили. При немцах вышел из тюрьмы. Куда податься?
О вере дед высказывался редко, но не сомневался, что она в Россию вернётся.
– Я не увижу, ты – возможно, дочь твоя увидит наверное. Но какова она будет, эта вера? Ведь вера – не лоб перекрестить в храме на Пасху или Рождество. Это исповедь, молитва, пост, жизнь по нашему православному календарю. Воцерковление идёт веками и годами, начинается с младенчества, с семьи.
За все последние чебачинские месяцы больше всего дед удивил Антона одним своим признаньем – как раз год назад, тоже в Великую неделю.
– Ты знаешь, какие греховные мысли посещали меня в последний год, когда я ещё ходил? – дед притянул его голову к себе и громким шёпотом проговорил: – Блуд-ны-е!
Юрик сказал, что в девяносто пять этого не бывает. Но за три года перед тем дед ещё больше поразил неожиданным интересом к статье из привезённого Антоном польского журнала о самых известных топ-моделях с их фотографиями. Правда, под конец дед сказал, что в его время такие женщины были не хуже: «Только их иначе называли».
– В моё время женщин уже допускали в церковный хор. Раньше? Были дисканты. Но иереи и жульничали: поставят стриженую девицу – издали как бы отрок… Больше всего мне нравилось постное пение, неторжественное. А из торжественного – здравица царствующему дому. Как её провозглашали архидиаконы Розов или Лебедев!
Когда я поступил в семинарию, не было никаких аэропланов, авто, телефон и электричество только начинались… А теперь? Как вместить это в сознание?
Кажется, он так и не вместил. До конца воспринимал радио как чудо: безо всяких проводов – через тысячи вёрст! И часто оговаривался, называя это чудо беспроволочным телеграфом. Заразил удивленьем и Антона, а тот пробовал передать его уличным друзьям, но они, хотя и не знали, как передаются радиоволны, почему-то не поражались.
Из современности в последние годы деда уже не удивляло ничто: ни уточнённое число погибших в войну, ни цифра репрессированных, услышанная Антоном по «Свободе». Удивило – запомнилось Антону – одно: в СССР 3 миллиона памятников Ленину (бюсты в школах, красных уголках, ленинских комнатах не учитывались).