У ворот рынка стоял пыльный автобус на Боровое. Тётки с корзинами привычно давились в дверях. Когда в зиму десятого класса нам с Петькой Змейко понадобилось попасть в Боровое, мы в двадцатиградусный мороз оттопали восемнадцать километров – в один конец. Цель была – разговор Петьки с тогдашней его любовью Риммой, которая, переехав из Чебачинска, два месяца не подавала вестей. Я залёг в сугроб – на этом настоял Петька, он стукнул в окно, Римма выбежала на крыльцо. Разговор занял не более трёх минут, Петька быстрым шагом удалился. Я вылез из сугроба и пошёл следом, держа дистанцию. В переулке нагнал Петьку. Он ребром ладони вырубил в воздухе крест и для верности пояснил: «Амба, что по-матросски значит крышка». Больше на эту тему только значительно-сурово молчали. К вечеру, уже в Батмашке, за пять вёрст до Чебачинска, силы оставили нас. К счастью, в киоске оказались чёрствые пряники, к тому ж ещё и замёрзшие, но с ними стало повеселее. За весь день нас обогнала только одна машина.
Последним в автобус садился полноватый слепец в чёрном костюме, ему помогал водитель. Антон помнил этого слепца ещё худым юношей, он сидел у базарных ворот перед кепкой с пятаками и пел песни военной тематики, которых Антон больше никогда и нигде не слышал: «Рвутся мины с грохотом и свистом, у реки идёт жестокий бой», и про то, как в смерш привели танкиста, покинувшего горящую машину, стали допрашивать, а он им сказал: «И я вам говорю: в следующий раз я обязательно сгорю». Особенный успех имела песня про Таню, которая «распрекрасная была, всех парней она с ума свела». Но однажды в её деревне «затрещали, как сороки: “Яйки, курки и молоки, дай нам, матка, что-нибудь пожрать”». На Таню положил глаз рыжий фриц, который «всё чаще к ней ходил, Тане он конфеты приносил, и была Танюша рада за конфеты-шоколады и за то, что фриц её любил». Но тут «русский витязь объявился и на фрица обрушился». Один из витязей появился в доме Тани и, увидев, что «наша Таня, как конфета, ноги в туфельки одеты и блестит помада на губах», достал пистолет, и – «наша Таня первернулась, об пол ж… на… нулась и румянец с щёк её сошёл».
В следующем переулке жил Генка Меншиков – о нём все помнили только одно: он очень следил, чтобы его фамилию не написали где-нибудь с мягким знаком. Встречи с Генкой было не миновать – он всегда лежал во дворе под своей машиной, но почему-то при этом видел, кто проходил мимо.
Разговор получился скучный, как забор и как две капли воды похожий на тот, что был здесь же четыре года назад и позавчера с другим одноклассником – Вовкой Герасимовым, который снова доказывал, сколь полезна служба в армии и что он, Вовка, сильно там поумнел; Антон этого не заметил. Как мы все похожи, огорчался он. Почему мы цитируем одни и те же строчки из Маяковского и Николая Островского? Неужели дело в системе образования, в том, что в огромной стране все учат одно и то же и читают одно и то же? Но мы были похожи уже до того, как нас выучили. Почему пушкинский Лицей стал питомником таких разных растений, столь пышно расцветших? Не потому, что это учреждение было таким уж из ряда вон по системе образования и воспитания. Но потому, что те одиннадцатилетние ещё до поступления, уже в семье были индивидуальностями, им было чем, перекрёстно опыляясь, умственно обогащать один другого. А сейчас создай любой лицей – и детки только усугубят тупость друг друга.
Антон входил в ворота своей школы. В этот самый день почти тридцать лет назад все её ученики, с первого по десятый класс, были построены во дворе на линейку. Линейки наш директор, Пётр Андреич Немоляк, очень любил и по всякому поводу их собирал. Военрук капитан Корендясов долго ровнял строй, заставляя смотреть на грудь четвёртого человека. Мне это было просто, потому что моим четвёртым был Валька Сидоров, у которого уже тогда грудь была колесом; к концу школы она приобрела такую обширность, выпуклость и мощь, что наш физрук Гроссман говорил: если б у меня было столько силы, сколько у Сидорова.