Всю жизнь он писал диссертацию «Пословицы и поговорки»: до посадки — «в трудах И. В. Сталина», после — «в докладах и выступлениях Г. М. Маленкова», затем — «в речах и беседах с народом Н. С. Хрущева». В последний раз, когда его, уже седого, Антон встретил во дворе МГУ на Моховой, он прикреплялся к кафедре русского языка, чтобы писать у Галкиной-Федорук диссертацию «Пословицы и поговорки в трудах Л. И. Брежнева». Косил он хорошо.
Улыбченко считал, что Антон тоже косит хорошо, отец же говорил — «на хорошую тройку». Практики, конечно, было маловато. Антон считался на подхвате — собирал сучья для костра, мыл посуду, ездил на озеро Котуркуль за водою. Воду он возил в маленьком пузатом бочонке на багажнике велосипеда Улыбченки. Подразумевалось, что весь обратный путь Антон идет пешком, ведя велосипед, ибо при езде с полным бочонком по проселку можно упасть. Но Антон обратно тоже ехал, а сэкономленное время использовал для неторопливого купанья в прозрачном, как слеза, озере. Однажды, когда отец косил на дальней делянке, Антону вдруг стало так тоскливо и захотелось домой, что он, приколов над входом в шалаш записку, бежал и к ночи был уже дома; никто не поверил, что 14-летний мальчишка все двадцать километров проделал пешком.
По вечерам у костра Улыбченко рассказывал про концлагеря. В советских было голодней — в немецких всем несоветским пленным поступала помощь от Красного Креста и еще откуда-то (наше правительство от всякой подобной помощи отказалось), соузники делились, особенно французы и особенно после того, как выяснилось, что Улыбченко считает Наполеона величайшим человеком. Антон тоже считал его величайшим и поэтому Улыбченке прощал многое — даже то, что тот будил его в шесть утра бодро-отвратительным пеньем: «На зарядку! На зарядку! На-зарядку-на-зарядку… становись!!!»
Бонапартизм Антона начался еще до школы, когда дома пели «По синим волнам океана». При словах «Лежит на нем камень тяжелый, чтоб встать он из гроба не мог» у Антона набегали слезы, но когда пели про маршалов, которые ему изменили и продали шпагу свою, от обиды за императора и злости на маршалов слезы высыхали. Пели и другую, тоже очень хорошую песню «Шумел, горел пожар московский» про то, как Наполеон в сером сюртуке стоял на кремлевских стенах: «Он видел огненное море, он видел гибель впереди, и призадумался великий, скрестивши руки на груди». Еще там были такие замечательные слова: «Судьба играет человеком, она изменчива всегда, то вознесет его над веком, то бросит в бездну без стыда». Из деда, отца, соседа Гройдо Антон постепенно вытряс все, что они знали об императоре, даже бабка припомнила два анекдота из французской хрестоматии, разрешенной для вечернего чтения в институтах благородных девиц. Правда, одновременно Антон любил врага Наполеона — адмирала Нельсона (это напоминало Антону раздвоение его чувств между Клавой и Валей и сильно его смущало). Сигнал, который адмирал поднял на мачте перед Трафальгарским сражением, стоил знаменитых наполеоновских приказов: «Англия ожидает, что всякий исполнит долг свой». Книга Тарле «Наполеон», подсунутая отцом, стала откровением.
— Он выиграл сорок сражений, — говорил Антон заехавшему к косарям Гройдо, говорил взволнованно: сосед не разделял любви к императору. — Это понятно: великий полководец. Но он составляет Кодекс Наполеона, по которому живет Франция! В горящей Москве он подписывает устав Комеди Франсез, который и сейчас действует в этом театре! Он расширил представление о человеческих возможностях вообще. Он…
— История причудлива, — задумчиво сказал Гройдо. — Мог ли кто представить, что не герой Стендаля, не русский поэт пушкинской поры, а юноша в сибирско-казахстанской деревне через сто тридцать лет будет с таким чувством говорить об императоре французов!
И не раз позже, с тем же задумчивым любопытством поглядывая на Антона, спрашивал бывший присяжный поверенный Борис Григорьевич Гройдо:
— Ну что, студент-историк (аспирант-историк), какие мысли об узурпаторе посещают нас теперь?
А Антон, не растеряв горячности, отвечал:
— Вопросы. Почему именно он узурпировал тему вставания из гроба? Почему она вдохновляла и Зейдлица, и Гейне, и Жуковского, и Лермонтова? Может, это и есть подлинное величие — все ощущают странность того, что такое сверхчеловеческое могущество ушло в землю? И подсознательно не желают с этим смириться?