Мы с недоумением посматривали друг на друга. Наконец после долгих, все таких же своеобразных объяснений мы разгадывали желание Незлобина: покрывать репликами партнеров без паузы в сценах, требующих быстрого темпа. Но странно, несмотря на нелепую форму показа или объяснения, актер улавливал существо роли или сцены. Что особенно дорого и нужно актеру в его работе с режиссером, – это доверие режиссера к актерскому творчеству. Незлобин как режиссер обладал этим ценным качеством. Всегда чувствовалось его осторожное, доброжелательное, любовное отношение к актерскому труду. Он умел сомневающегося актера поддержать, внушить ему веру в себя. Когда актер, работая над ролью, приходил в отчаяние и говорил: «Я не могу, это выше моих сил…», – Незлобин внушал: «Вы все можете, я верю и знаю ваши силы лучше вас. Вы добьетесь, не унывайте…»
Но он умел и одернуть слишком самоуверенного, зазнавшегося актера. Из зрительного зала вдруг раздавался его окрик: «Вы делаете чепуху, вы не понимаете, что делаете, подите сюда». И когда перепуганный актер подходил к нему, он тихо, полушепотом что-то ему говорил. На возражение актера негромко, но внятно раздавалось: «Вы дурак, вы совершеннейший дурак, идите!»
Получивший «дурака» не сердился на Константина Николаевича, прощая его грубость, сорвавшуюся в пылу работы. Несмотря на элемент самодурства, вносимый Незлобиным в театр, мы любили его и снисходительно относились к его чудачествам.
Наш чудесный летний репетиционный период в Старой Руссе приближался к концу. По приезде в Москву начались последние, волнующие перед открытием театра репетиции.
Незлобин ввел небывалое в Москве новшество. Он очень им гордился и везде кричал: «Парижские театры играют ежедневно одну и ту же пьесу раз сто, двести подряд. Почему мы не можем ввести у себя такую же систему?»
Было решено каждую из приготовленных пьес играть по 20 дней подряд. Но Москва – не Париж. Вскоре эта система оказалась непригодной для Москвы. Трогательно-наивным, смешным был Незлобин в те дни. Он бегал по театру с воинственным видом, пыхтел, волновался. Казалось, он вызвал на смертный бой все театры Москвы и заранее торжествовал победу.
Первым спектаклем шла «Колдунья» Е. Чирикова, вторым – «Ню» О. Дымова. Вся работа над «Ню» и особенно спектакли этой пьесы были для меня одним из самых тонких, радостных творческих переживаний. Пьеса была поставлена Марджановым с большим вкусом и изяществом.
Вся сцена была разделена на три части, и отдельные картины шли непрерывно то с правой стороны, то в середине, то с левой стороны. Картины быстро сменялись, как кадры кинофильма, и актеры должны были молниеносно переодеваться тут же на сцене и переходить на другую часть сцены. Актеры едва успевали занять свои места, как начиналась следующая картина. Вся пьеса шла с одним антрактом, а картины перемежались затемнением и музыкой. Усугубляло сходство с кинофильмом еще то, что декорации к пьесе были оформлены в одной краске – сепии. Целая гамма одного цвета, начиная с очень светлого (беж) и кончая темно-коричневым. Начинался спектакль в 8 часов вечера, кончался в 10 с половиной, а иногда и в 10 часов. Спектакль имел не шумный, но хороший успех – публика сдержанно аплодировала, пресса сдержанно хвалила.
Третьим спектаклем театра Незлобина шла пьеса Г. Жулавского «Эрос и Психея». Пьеса охватывала жизнь от времен счастливой Аркадии до «сегодняшнего дня». С претензией на философию, эта громоздкая пьеса в постановке К. Н. Незлобина отяжелела, потеряла ту небольшую дозу аромата и поэзии, которая в ней была. Пышность постановки не спасла: философия пьесы была утрачена, а феерия не вышла. Я не любила играть Психею. Были 2–3 картины, которые иногда я играла с удовольствием, но физически утомительная роль не давала настоящей радости.
Еще в репетиционный период, особенно в Старой Руссе, я была захвачена некоторыми сценами роли и взволнованно переживала жизнь моей Психеи. Играя же в Москве изо дня в день Психею, стала замечать, что я механически повторяю интонации, движения, мимику, все то, что наработала в подготовительный период, и ничего не переживаю. Я даже ловила себя на мыслях о посторонних вещах во время пребывания на сцене. Роль не росла, а с каждым спектаклем мертвела.
Ужас охватил меня, когда я это осознала. Неужели ремесленник торжествует во мне победу? Как излечить себя, как заставить свой психический аппарат подчиниться творческим приказам? Мой физический аппарат, оказывается, послушнее, более дисциплинирован: ведь на сцене во время спектакля не чувствуешь боли. В Ростове, помню, я играла царицу Анну в «Василисе Мелентьевой». У меня было воспаление среднего уха, назревал нарыв, температура была около 39 градусов. В антракте я мучилась невыносимо, но стоило выйти на сцену, и я не чувствовала никакой боли.