Может быть, ты входишь в комнату, прохладную и темную, испещренную тенями, которые отбрасывают парчовые занавеси и прозрачные покровы на зеркалах. Пол под ногами каменный и грубый, и, может быть, она там — скромно устроилась, босая, в углу. Возможно, ты думаешь про себя:
Она кладет руки на бархатную скатерть стола, свет косо струится из запыленного окна этой высокой башни и освещает ее, как манускрипт, как язык из пыли, золотой и зеленовато-синей. Ты не хочешь, чтобы она открывала рот, ты уверен, что в нем будут порхать ночные мотыльки и воронята, там, за этими ужасными устами. Рот, вот чего ты боишься, этого подобия некой двери, этой расщелины, уходящей глубоко в синий глетчер. О малыш, она разбудит все твои тайные ночные страхи; она — змея, что преследует тебя в длинных коридорах, она — насмешница-луна. Ее руки натянули семь тысяч луков из ясеня, и каждый из них оставил след на твоей печени. Она завывает, колеблет, обжигает роговицы твоих глаз; из своего уютного уголка она владеет всеми путями к себе, о которых ты когда-либо знал. Будь она старше, было бы лучше — ты бы смог примириться со старой каргой. Сумей ты угадать день ее смерти по морщинам на шее, она не была бы такой устрашающей. Но ее шея — само совершенство, длинная и гибкая, и из нее будут вылетать летучие мыши, распевающие арии, и совы, подобные скрипичным ключам. Она — тьма, закутанная в тело из света, такого всеобъемлющего и плотного, что ты можешь погрузить в него руки и очиститься на целый век вперед.
Она неподвижна, зато ты вздрогнул, ты обошел ее по кругу, и упал, и бежал, и снова упал. Она — ось, и ты держишься на ней, как тяжелый медный маятник, и твоя дуга — это светящаяся черная линия на дне мира. Из твоих ступней выросли корни и приковали тебя к земле перед ней; могучие канаты ее молчания вынырнули из земли, как играющие тюлени, и ты хочешь шагнуть ей навстречу, но не можешь. Ты заплатил за вход, и на это время она твоя. Ее рот, округлый и ясный, как хрустальный шар, куплен, чтобы выдохнуть звезды в твою ладонь и разорванные в клочья асфодели в твою грудь. Он полон стрекоз. От их жужжания ты пьянеешь, и ты колеблешься, желая на какой-то миг повернуться, бежать и спрятаться в любой пещере, что примет тебя. Но эта сводящая с ума прядь, этот локон темноты, блеск ее волос, скользнувших по щеке, как рана, навеки удержат тебя рядом с ней. Она снова откидывает их назад — бессмысленно бежать, — и эта долгая волна течет по ее шее.
Ты совершаешь единственно возможный поступок — ты идешь к ней, три шажка (а казалось — она гораздо дальше), и садишься рядом. Ее кожа бледна, глаза зеленые, оттенка пыльной бутылки в винном погребе. И ты не понимаешь, отчего слова, слетающие с твоих уст, как ласточки меццо-сопрано, оказались греческими — разве что когда-то, в классе с видом на море, ты читал Элиота и плакал. Эти же слезы падают из твоих глаз и теперь, горячие и сверкающие, как Марс в летнем небе — тайный кровавый цвет страсти.
— , ?
—
И она склоняет голову, как цапля, и смотрит на тебя глазами, полными жалости и предостережения, храмов и гробниц, океанских сотрясений и лунных сирокко. Она расплывается из-за твоих слез, как пейзаж импрессиониста, когда открывается серафимоподобный рог, и слышен ее голос, голос кровавых карт и течений земли, голос, подобный открыванию двери в потаенное. Она отвечает тебе на этом же языке, гласные подобны груди, полной молока, а согласные беременны мечами.
— , ?
—
И все начинается, и ты слушаешь, а она говорит.
Джеффри Форд
Вечер в «Тропиках»