«Клаудия? Здесь Драммонд, пресс-атташе. Вы просили дать вам знать, если станет что-то известно о Сауверне. Капитане Т. Д. Сауверне, которого считали пропавшим без вести. Так? Пришло сообщение — похоже, его нашли. Убит, бедняга. Вы его близко знали?»
Хуже всего ночи. Дни как-то проходят, все время надо что-то делать. Но ночи… они длятся не семь, не восемь часов, а все двадцать четыре, они сами по себе сутки, жаркие, черные, когда она лежит на простынях, нагая, и безотрывно смотрит в потолок, час за часом…
«Абдула пришлось снова послать за молоком, — говорит Камилла, — в первый раз он принес какую-то бурду, наверняка долил сверху водой из Нила. Мы тебя прошлой ночью не разбудили. Эдди привез меня с вечеринки и
Как он умер? И где? Было ли это в одну секунду — или медленно, и он лежал там в луже крови, совсем один, не в силах поджечь сигнальную ракету или достать фляжку с водой? Просто лежал и ждал…
Пожалуйста, пусть это было в одну секунду.
Мадам Шарлотт внезапно атакует из своего укрытия:
Только не думать об этом. Все прошло, все закончилось. Где бы ни было, как бы ни было. Его больше нет там. Его нет нигде. Совсем нигде. Только не думать.
«Сикюрель выписал такую чудную материю, — говорит Камилла, — розовый и голубой крепдешин, просто прелесть. Я взяла два отреза, для вечеринок на открытом воздухе. Эти маленькие гречанки все сделают, будет прямо как в Vogue».
Неужели страдание вызывает тошноту? Откуда мне знать? Я никогда не страдала, никогда не сокрушалась от горя. Это очень точное образное выражение: чувствуешь себя как рухнувшее дерево с вывороченными корнями. Не живое. И не мертвое.
Дует хамсин. Окна пришлось затворить. Горячий ветер громыхает ставнями, а мальчику-судомойке приходится подметать пол в холле по три раза на дню.
Карта на стене в комнате прессы утыкана флажками: красными, зелеными, желтыми, синими, коричневыми, белыми. Контуры ландшафта пестрят бригадами и дивизиями. Указка пресс-атташе движется между ними, приводя все к простому и изящному знаменателю. Грохот, дым, духота, пыль, плоть, кровь и железо остались за скобками, все так просто, что понял бы ребенок: маневры, диспозиция, фланги и захват в клещи, линии и корпуса.
поет набожная паства. Голоса женщин звучат громко, явственно как подобает их расе и классу; слышны также теноры и баритоны, уверенные, но без напора: -
А потом они заканчивают петь и молятся, молятся Царю царей. Затянутые в перчатки руки прижаты ко лбу, одно колено упирается в каменный пол; они кротко взывают к Нему, дабы Он смирил гордыню их врагов, обуздал их злонравие и привел их в смятение. Помолившись, поднимаются, украдкой одергивают складки на брюках и разглаживают шелковые юбки, и снова поют:
«Тебе надо немного развеяться, — говорит Камилла, — поезжай на несколько дней в Александрию. Ты, похоже, совсем вымоталась, у тебя все время ужасно усталый вид. Там есть такой миленький пансион у склона горы, я дам тебе адрес».
Это похоже на дорогу. Словно удаляешься от того, что было, и оно становится все менее явным, менее живым, более горьким, как память о покинутом доме. Словно лезвие ножа повернули по-другому.
Но теперь есть еще кое-что, о чем можно думать. Сначала — удивленно, потом — с тревогой, с изумлением, потом с благоговейным страхом.
«Ох, господи, — говорит Камилла, — ну, мне в самом деле казалось, что ты вроде немножко пополнела, и ты все время была такая понурая… теперь понятно… Надо же, никогда бы не подумала, что ты… Я хочу сказать, ты же не такая, как Люси Пауэрс или малышка Гамильтон, — если б они, никто бы и не удивился, но ты, Клаудия… Ну надо же, какая неудача. Как не повезло-то. Но почему ты не… ты ведь могла бы… Ты что, хочешь