Вступительные экзамены закончились в середине августа, и почти сразу будущих первокурсников послали копать картошку на сельских полях. Вуз был не государственный, однако его начальство с официальными властями спорить не хотело, себе дороже. Раз нужны на осенней уборке «молодые и сильные», пусть едут. Тем более что будущим археологам лишнее копание в земле не повредит — тренировочка…
Вернулись в октябре. И вот тогда-то у Артема и Нитки началось что-то вроде настоящего романа. Впрочем, нет, не настоящего, а тоже «пионерского». Потому что дальше поцелуев дело не пошло. Целовались в подъездах, в озябшем парке, в полутемном студенческом кафе. Осень была сухая и золотисто-оранжевая. Предновогодняя зима — ласковая, с искрящимся под фонарями летучим снегом, который был теплым, как тополиный пух. А Ниткины губы сперва были холодные, но быстро согревались и почему-то пахли, как мандариновые дольки.
Но целоваться удавалось не всегда. Потому что часто с ними был Кей, даже по вечерам. Нитка не любила оставлять его дома с отцом, который «опять взялся за свое…».
Подросший, одиннадцатилетний Кей вел себя деликатно. Случалось, что надолго отходил от сестры и Артема — то к игровым автоматам в кафе, то к ледяным горкам в саду с праздничной елкой. Но в этой деликатности Артем угадывал иронично-спокойное понимание: «Пожалуйста, я вам не мешаю…»
Никаких планов на будущее Артем и Нитка не строили. Было им хорошо, вот и все.
Потом надвинулась на Артема зимняя, первая в жизни сессия, которая убедила первокурсников, что студенческая жизнь — не сахар. И, «спихнув» последний экзамен, Артем отсыпался две недели — почти все каникулы.
В феврале Нитка поступила на какие-то портновские курсы, а у Артема заболела мама.
Весна прошла суетливо и тревожно. Свидания опять сделались редкими и короткими. Когда маму выписали из больницы, был уже май, и тень новой сессии грозно нависла над первокурсником истфака Темрюком. Артем был не из тех храбрецов, что учатся через пень-колоду, на экзаменах уповают на счастливую судьбу, а при провале философски посвистывают сквозь зубы. Перед каждым зачетом он изрядно трусил, и это выматывало нервы. Так что о Нитке вспоминал он в ту пору далеко не каждый день.
А когда сдал последний экзамен, спохватился: что-то долго она не звонит, не приходит. У Нитки телефона не было, звонила она всегда с автомата. Артем побежал к ней домой.
Дверь открыл Ниткин отец. Щетинистый, опухший, полупьяный. Из-за него выглядывала помятая тетка в вязаном, с прилипшим мусором, платье.
Артем сразу понял: что-то не так.
— Анита дома?
— Может, и дома, — ухмыльнулся папаша. Рыгнул селедкой. — Только дом у нее теперь не тут…
— А где?
— Тю-у… — опять усмехнулся он.
— Я спрашиваю: где?
— А чё ты орешь?.. Уехала вместе с братцем.
— Куда?
— Куда? — вдруг скривился он. — А ты поищи! У вас ведь никак любовь? А любовь — она сила. Она это… через все преграды… Вот и… преодолевай… — И захлопнул дверь.
— С-сука, — сказал в эту дверь Артем. И вдруг изо всех сил разозлился на Нитку. Похоже, у нее что-то случилось, но предупредить-то могла! Хотя бы звякнула перед отъездом.
Несколько дней ходил он, то маясь от беспокойства, то глотая обиду, то вдруг успокаиваясь: «Ну, уехала, и ладно. Проживу… А что между нами было-то? Не невеста же…»
С этим странным, тяжелым спокойствием он уехал на летнюю практику, на раскопки в Юташскую степь, где под слоем впервые распаханной целины были найдены остатки неизвестной культуры. Когда-то стоял там город — ужасно древний и непонятно чей.
И было все, как мечталось: сухая земля курганов, черепки с таинственным орнаментом, запах полыни, черные ночи с белыми звездами, костры, гитара. Друзья-приятели… Только тревога нет-нет да и возвращалась.
А потом покрытый пыльным загаром пацан-велосипедист привез из ближнего поселка телеграмму для Артема Темрюка. Телеграмма была от тетки. Умерла мама.
Умерла она не от своей давней и привычной болезни, а от сердца. Внезапно…
И потянулось потом длинное, пустое, похожее на пролившийся черный клей лето. Жизнь в пустой трехкомнатной квартире, где висели в прихожей мамины пальто и плащ, где стояла на кухонном столе мамина чашка, где полосы солнца лежали на нетронутой, аккуратно застеленной маминой кровати. Где в каждом пятнышке света, в каждом скрипе паркетных плиток чудилась мама…
Довольно скоро напомнила о себе «суровая жизнь», которой плевать было на тоску и потерянность восемнадцатилетнего студента-историка. Нужны были деньги: тратить их на хлеб и картошку, платить за квартиру и телефон, покупать башмаки и брюки взамен совсем истрепавшихся…