Мишелю показалось, будто он видел, как в плаще с капюшоном она поворачивала с улицы Кафас. Я провел пальцем по запотевшему стеклу и сквозь мелкий дождь посмотрел на бульвар.
— Не она, — заключил я. — Герши дождя не боится.
— Она боится слез, — заметил Григорий. — Она никогда не плачет. Ты заметил? Давайте заставим ее расплакаться.
Талла заревела.
— Для чего тебе нужны наши слезы? — всхлипывая, спросила она.
продекламировал Хайме, доставая из кармана грязный платок.
— Ненавижу вас всех, — заявила Талла, на что мы хором ответили:
— Пока не за что.
Герши все-таки появилась. На волосах ее сверкали капельки дождя, локоны прилипли к щекам. В то время только продавщицы, а не светские дамы ходили без головных уборов. Но в первый же вечер после того, как мы сказали, что у нее безобразная шляпа, Герши ее выбросила. И с тех пор никогда не надевала головного убора в дождь.
Мишель сдвинул свой берет набекрень. Это означало, что у него хорошее настроение. Герши готова была наброситься на него за то, что он не предупредил ее, какая натура нужна художнику. Но когда у Мишеля берет сдвинут таким образом, ему это как с гуся вода. Лицо его, обычно бесстрастное, сияло, как блин на сковородке, глаза округлились.
— Eh b'en, — произнес он, растягивая слоги. — Как дела?
— Я буду изображена на театральной афише музыкального театра, — с важным видом заявила Герши. —
— Ах ты, моя миленькая, — проговорила Талла, положив одну руку на колени Мишеля, а вторую — Хайме. — Я так и знала. Не зря нынче утром поставила тебе свечку в церкви Сен Этьен дю Мон.
Талла убрала руку с его колена, и я поспешно воскликнул:
— Не надо плакать! Конечно, вера абсурдна. Потому она и называется верой.
— Замолчи и дай сказать Герши, — оборвал меня Григорий. — Ты мне надоел.
— Григорий, миленький, дружочек мой, — проговорила Герши. — Я все расскажу тебе и больше никому.
— Должно быть, он славный малый, этот Гийоне, и пишет он отвратительно, — заявил Григорий, насупив густые брови.
— Несмышленыш, — возразил я. — Все обстоит наоборот. Пишет от отлично, по он слишком поздно родился. Поэтому и ведет себя отвратительно, желая снять проклятие со своего старомодного и превосходного академического таланта. Он подбивал к тебе клинья?
— У вас отвратительный склад ума, — ответила Герши. — Подозрительный, мерзкий.
— Ole! — произнес Хайме. — Вы посмотрите, как сверкают у этого ребенка глазки.
— Твой гнев, — вмешался Мишель, редко обращавшийся к женщинам на «ты», хотя с остальными из нас, разумеется, был фамильярен. — Твой гнев великолепен. Я научу тебя фехтовать.
— Неужели? Научи, пожалуйста, — захлопала в ладоши Герши.
— Ты же не учишь женщин фехтовать. Сам говорил, — надула губы Талла.
— А мы переоденем нашу Герши в мужской костюм, — учтивым тоном возразил Мишель. Все, даже Григорий, рассмеялись.
Герши с юмором рассказала, как прошел у нее день.
— Потом в шеренгу выстроились трое внуков Гийоне, как две капли воды похожих друг на друга. И вытаращили глаза. — Герши показала, как они это сделали. — Потом один из них произнес: «Дедушка, можно эта дама останется с нами?» Гийоне сказал, что я приду на другой день. «Нет, — заявил разбойник. — Мне эта дама нужна сию же минуту».
— Действительно, разбойник, — произнес Хайме, вытирая глаза.
— К этому времени юбка мадам Гийоне, которую она выкрасила шпинатным соком в ярко-зеленый цвет, стала сползать у меня с ног. Так я и стояла, развратная Мессалина, облитая шпинатным соком и окруженная целым выводком детей. Можете себе представить?
— Что подумали бы твои индийские жрецы? — сказала Талла, упершись кулаками в толстые бедра.
— Подумали бы, что жизнь на Западе абсурдна, — ответила Герши, тотчас ставшая серьезной. — Что из моего искусства делают посмешище. Но вы увидите. Мои наставники и я — мы восторжествуем. Я буду танцевать, и весь Париж будет покорен таинственным Востоком.
В душе я посмеялся над ней.