Я думаю, что, если бы я сам не находился уже под воздействием онирила и не был уверен, что к вечеру получу еще одну дозу, вся эта сцена, насквозь лицемерная и фальшивая, оставила бы у меня самое жалкое и неприятное впечатление. Возможно также, что ввиду своего состояния я не следил за ней достаточно внимательно и не подметил всех ее деталей и оттенков. Ибо все то время, пока она развертывалась, меня преследовала одна-единственная мысль – почему Робби отказался принимать это снадобье.
Я жду, когда онирил достаточно подействует на моих спутников, чтобы мой вопрос их заново не встревожил, и спрашиваю у Робби, какова же причина его отказа. Разговор вести нам очень трудно, оба мы говорим таким слабым голосом, что еле слышим друг друга. Тронуться с места, подойти друг к другу – для меня это совершенно исключено, и Робби, полагаю, тоже боится, что, если он встанет, круг увидит, насколько он слаб.
К моему большому удивлению, Робби, который неоднократно доказывал решительность своего характера, ясного ответа мне не дает. Обращаясь ко мне по-французски, но со все более явственным немецким акцентом, он начинает с того, что говорит:
– Я не знаю. Не уверен, что я сам понимаю свои побуждения. Вполне возможно, что я хочу без посторонней помощи справиться с собственной тоской и тревогой.
– Но не является ли этот героизм, – говорю я, – в нашей ситуации совершенно излишним? Особенно для вас? Ведь исход всего этого предприятия вам давно уже ясен.
– Именно это я себе и говорю.
– Так в чем же дело?
– Я очень склонен к самолюбованию, вы это знаете. Быть может, мой отказ – своего рода кокетство.
– Это означало бы, что вас слишком заботит, какое впечатление вы производите на окружающих.
– Да, вы правы. – Немного подумав, он добавляет: – А может быть, я не хочу никаких подарков от
Слово «подарков» он произносит с насмешливой улыбкой.
Здесь Мюрзек, которая вернулась из пилотской кабины, чтобы послушно принять таблетку, поднимает на нас глаза с таким негодующим видом, что, желая избежать очередной нудной проповеди, я прекращаю этот разговор. К тому же он меня окончательно обессилил. Если моя мысль еще сохраняет ясность, это вовсе не значит, что речь дается мне столь же легко.
Затрудняюсь сказать, в какое точно время второй половины дня происходит то, о чем я сейчас расскажу. Ибо часов ни у кого нет и мы постепенно утрачиваем ощущение времени. Я говорю «второй половины дня», потому что солнце вскоре после рассвета исчезло и прошло уже «какое-то время» после того, как бортпроводница нас накормила и убрала подносы после еды.
Откуда сама бортпроводница узнаёт час, когда ей следует нас кормить, мне невдомек. Разве только
Я знаю, что я слабею, но благодаря онирилу этого не чувствую. А ведь главное для нас, конечно, не сами несчастья и беды, от которых мы страдаем, главное то, как мы их представляем себе. С этой точки зрения действие онирила поразительно. Он погружает вас в состояние блаженной беспечности, где вы живете только текущим мгновением и всякая мысль о грядущем вам абсолютно чужда.
В обычное время
Вот почему от онирила нам становится так легко. Благодаря ему у нас возникает ощущение – и ощущение это истинно, поскольку мы именно так и переживаем его, – что
Итак, отныне нам нет больше дела до часов и минут и нас не заботит, приближают ли они нас к тому исходу, который предрек всем нам Робби. Неумолимо лишь