Бух — и я выскользнул за крыло. Дно здесь на удивление неглубокое, под широкий стояк напрудило всякого наноса. А что если… Тогда, в бурю, дед Грюнвальда больше всего боялся, чтобы их не разбило о каменный стояк моста. Здесь бы они и остались навеки. Старый перевозчик знал норов воды. Вода несет, вода забирает, вода и прячет…
Я поймал лодку и потянул ее к крайнему быку, где в камень был вделан древний кафельный картуш с надписью: «Блажен, ко народиша и вмираша в Мукачеве».
Встал на колени и помолился за всех родных, которые привели и меня на сии милые берега и за все прошлые души сего благословенного града, прося от них помощи в моем замысле. Солнце озорно щекотало нагое тело, слепило глаза. Однако впервые я был ему не рад — ждал месяца.А в полночь вернулся под мост и зажег еловую лушницю[156]
. Забил шкворень в трещину опоры и застопорил лодку. У меня была длинная лата с привязанными на конце железными прутьями. Ими я и взялся боронить дно. Нанос здесь нагроможден хворостом вперемешку с песком и глиной. Я приподнимал его навилками[157] и пускал по течению. Плотва, учуяв поживу, извивалась стайками. Работа не спорилась, ибо почва набивалась веками. Да еще и камни случались. Когда в глубине что-то черкало, мое сердце вздрагивало, и губы шептали: «Рыба к рыбе, камень к камню, металл к металлу…»По мосту прогрохотали запоздалые фуры. А может, ранние… За временем я не следил, я разгребал наплынок[158]
. Если бы меня увидели жандармы, точно потащили бы в тюрьму за уничтожение городского имущества. Смола выгорела, зашипела и погасла. Зато подсвечивала небесная лампада, месяц на изломе ночи вошел в силу. Рыбки, как бритвенные лезвия, мерцали в воде. С обжигающей лихорадкой кожи, со всем внутренним напряжением ждал я вожделенного колокола из глубины. Но его не было. Зато — о небо! о воды! — в кочках разворошенного вымета моргнул тусклый блеск, как потерянная крошка небесного света. «Месяц к месяцу…» — ошеломленно приговаривал я, бережно разгребая мусор. Пока с речного дна не взглянуло на меня круглое холодное белое око.Тот холод постепенно пробирался ко мне, сковывая дрожью все естество. Из последних сил вытащил я блюдо на поверхность, бросил в лодку и пошел спать.
Никто, кроме месяца, не смел увидеть заветную находку первым. Я нес ее для
«Вот… Река передала тебе».
Но она не взялась за его края, а коснулась ладошками моих рук и, заглядывая в глаза, тихо сказала:
«Я узнала тебя. Еще раньше. Узнала по ногтям».
«Как это?»
«Ногти у некоторых людей подходят друг дружке. Ногти. А значит, и сами люди…»
Слова были короткие и отрывистые, что свидетельствовало о полноте ее внутренней жизни. С кем бы она ни беседовала, в разговоре вела. Я это заметил еще с первой встречи.
Дрожь опять охватила меня, как спозаранку.
«Не бойся, — одними губами прошелестела Ружена. — Больше ничего не бойся…» — и, опустив блюдо, прислонилась ко мне. Вдруг смешались птичьи голоса, бабочки трепетали в моем животе. Мокрые волосы ее терпко пахли цветом терна. Настороженные соски грудей коснулись моего одеревенелого тела. А глаза приближались с неотвратимостью грозовых облаков. И я рухнул, погрузился в тот желто-зеленый омут. Что это? Озеро, река, море? Дождь. Дождь в ее глазах. И вспомнилось где-то когда-то услышанное:
Наши лица — выемка к бугорку — слились и замерли. Наши груди слились и дышали воедино. Только внизу, как волшебная граница, разделяла нас серебряная преграда.
Тогда я и не догадывался, какие яства преподнесет мне на этом блюде судьба…
Затесь девятая
Рогатка
Там по две милостыни дают…
Ворона уронила кость — во дворе ранний гость.
Еще с росой пришла служанка из бургомистрового дома. Я собирал снадобья для пани, а она стояла, как пышный цветок, в сенцах. Отдал ей лекарства, рассказал, что и как. А затем достал шкалик[160]
густой мази.«А это твое, невеста. Для твоей красоты. Смазывай свой рубец на ночь и с утра — и исчезнет, как роса на солнце. Закончится — дам еще».
«Ой, — смутилась молодка, — да вы еще и о таком пустом беспокоитесь».