Смущенный и колючий, словно лиловый репейник Франтишека Тихого, я перебросил веревку канатаходца от испанской Фландрии к испанской Чехии[999]
. В эти дни, пропитанные липкой грязью, когда от зеленоватой сырости польдеров веет тоской, а готические дома Брюгге (которые перенес на свои холсты Гануш Швайгер[1000]) навевают тягостные чувства, словно портрет Сибиллы Самберт кисти Мемлинга, мне вспоминаются твои парки, о Прага, твои чарующие замки, твои кабаки, где пиво льется рекой. Я вспоминал, как вечерами со стен Кампы я наблюдал за Влтавой, волны которой бешено бились о берег, распугивая огромных водяных крыс – точных копий крыс из сточных канав, что обгладывали и рвали на куски Офелию в стихотворении Голана. Я представлял те промозглые вечера, когда луна, как глупая тряпичная кукла, играла в прятки с каштанами, а облака, словно кони с могучими гривами – с медными куполами Святого Микулаша и с башнями Карлова моста. Здесь, в Брюгге, как и на твоих кривых улочках, я, господин Роденбах[1001] – Карасек, вновь ощутил невероятную тоску по скрытой гордости, величественному прошлому, померкшему величию. Как вы похожи в своей агонии, в своей мутной сырости, своем великопостном освещении, вы прогнившие, отвратительные города-Офелии. Издалека я услышал твой свист, когда ты, Прага-Жозефина, созываешь свою униженную крысиную свору.Глава 73
Горбун Кийорк Араб заверяет, что извилины и изгибы этого слепого города напоминают извилины человеческого мозга[1002]
. В этих извилинах затаились коварные домики, приюты призраков, испещренные черными гнойниками, эти скелеты из хрящей. В Малой Стране, в Пражском Граде, в лабиринтах Старого города по ветхим стенам сочится расплавленная смола липких теней. В чернющем тумане отражаются домики-развалюхи с вытаращенными глазами и воспаленным горлом, как у самого Кафки[1003]. Нет ни одного путешественника, который не отметил бы лицемерное коварство, угрюмую болезненность пражских домов.Чахнут скупые дома, чудаковатые домишки имеют несуразный вид – а внутри домов эта путаница галерей, куда, как в нору Кафки, не может проникнуть даже свежий воздух. На узких улочках полутемные комнаты, закупоренные плотными занавесками с бахромой, – анемичные, неприбранные комнаты, с брошенными на накрытых столах расческами на подпаленной скатерти, облитой свиным бульоном. Комнаты с запотевшими зеркалами, словно в них отражается менструирующая дама, с овальными портретами предков в австро-венгерских мундирах, с сундуками, набитыми котелками и жесткими отстегивающимися воротничками, с мышеловками и мышиными норами с их чудаковатыми обитателями, шерсть которых в темноте кажется светящейся паклей, словно клоуны с картин Франтишека Тихого. Слепые коридоры, антресоли, забитые всяким барахлом: веерами, досками, керосиновыми лампами; лестничные клетки, сортиры на лестничных клетках, серпантины и обрывы лестниц, перила – насупленные, суровые, словно оракулы.
Пражский поэт Лео Геллер писал:
Читатель, ты помнишь лачуги в гетто в “Големе” Майринка? Они “жались… друг к другу, как старые обозленные под дождем животные. Они казались построенными без всякой цели, точно сорная трава, пробивающаяся из земли, с предательскими лицами, исполненными беспредметной злобы”. Майринк описывает “предательскую и враждебную жизнь” этих лачуг, “едва заметную тихую игру их физиономий”, “тихие таинственные совещания” по ночам, как кто-то, поскользнувшись на крыше, с грохотом падал в водосточный желоб, черные двери, как “раскрытые пасти”, которые, хоть и безголосые, умеют издавать такие душераздирающие крики, столь переполненные ненависти, что наводят невероятный страх, стекла в окнах, под дождем становящиеся настолько “сырыми, мутными и покрываются наростами, словно рыбий клей”[1005]
. Не менее опасными, чем дома в гетто, представляются Майринку и дома в Малой Стране, потонувшие в ужасающей мертвой тишине. “В любое время суток – днем и ночью – здесь царит вечный сумрак. Какое-то смутное свечение, как фосфоресцирующая дымка, оседает с Градчан на крыши домов. Сворачиваешь в какой-нибудь переулок, сразу погружаясь в омут мрака, и вдруг из оконной щели тебе в зрачок вонзается длинная колдовская игла призрачного света. Потом из тумана выплывает дом с надломленными плечами и покатым лбом; как давно околевшее животное, бессмысленно таращится он в небо пустыми люками крыши”[1006].Майринк обожает сравнивать пражские дома со свирепыми зверями, сидящими в засаде.