Читаем Магическая Прага полностью

Как и поэты русского символизма начала xx века, немецкие писатели богемской столицы ощущали печальные знамения неминуемого распада. Сходная пражская сейсмография была созвучна предчувствию падения Габсбургской империи, и это тревожило многие дальновидные умы Центральной Европы (Миттельевропы). Говоря о последних годах царствования Франца Иосифа, Верфель вспоминает, что общая атмосфера, политическая интонация, человеческие характеристики эпохи соответствовали зиме, зимнему морозу, закату и близости смерти[258]. Но серая траурность, недоброжелательство Праги (в противоположность венскому веселью и опереточности) оттягивали перспективу развала. Ловушка “чувства между любовью и ненавистью” (нем. “Hassliebe”), Прага для немецких писателей, оказавшихся среди народа, не разделявшего их жажды к всемирному братству, стала знамением агонии и заката. Из ее дворов, проходов, с балконов слышится осуждающее брюзжание, утробный голос приговора[259].

Лихорадочная атмосфера тех лет, тоска предчувствия привели к тому, что многие из них стали писать в напомаженной, барочной манере, с множеством прилагательных – сплошной тифозный румянец и дрожь от озноба. В конвульсивной и спиритической прозе Майринка, Леппина, Перутца загнивающая Прага криво ухмыляется и гримасничает – этот оплот мистагогии[260], вместилище свирепых чернокнижников, всяческих пугал, чудищ из раввинской глины, “m'schugóim” (идиш

 – “сумасшедших”), безумцев, зловещих восточных призраков, подобно Петербургу Андрея Белого в ту же эпоху. Город, набросанный банальными фиолетовыми чернилами Майринка-Николауса[261], которые льстят разложению этих зловонных улиц, источенных червями домов, с согласия худшего из эстетов, словно намеренно приукрашивая тревогу перед катастрофой, увядание старой Праги. Но в то же время, выныривая из этого апокалиптического маразма, чешская Прага возрождается после падения Габсбургской империи и, поддерживаемая мудрыми руками философа Томаша Масарика[262], движется, “в новую жизнь” (по названию марша Йозефа Сука[263]), которую, в свою очередь, потрясут новые приступы удушья.

Таким образом, немецкоязычные декаденты воспринимали город на Влтаве как проклятие, цепляясь за все двусмысленное, бредовое, unheimlich (нем. “зловещее”), болезненное, что гнездится в его сути. Из пражско-австрийской литературы периода заката монархии (и в следующий за этим период) в памяти остаются чумное зловоние, сжимающий сердце полумрак (нем

. “Dämmerung”), мерцание гаснущих алтарных свечей, отголосок печальной музыки, нарочитая ухмылка, кровоточащая рана от ребяческого расставания и приторная, липкая слащавость. Эльза Ласкер-Шюлер напишет о Верфеле: “На его устах – запечатлен соловей”[264].

Глава 10

Богумил Грабал в рассказе, озаглавленном “Кафкария” (“Kafkárna”), описывает воображаемую ночную прогулку по городу на Влтаве, во время которой он остановился поговорить с беззубой старухой, что при свете ацетиленовой лампы переворачивала потрескивающие на огне сосиски:

“Я спросил у старухи:

– Пани, вы знали Франтишека Кафку?

– Господи! – ответила она. – Да я сама Франтишка Кафкова. А мой отец был мясником-коновалом и звали его Франтишек Кафка”.

Тот же Грабал отождествляет себя с автором “Превращения”[265]. На Староместской площади он кричит часовому, намекая на безвыходность сталинской эпохи: “Невозможно жить без извилины в мозгу. Нельзя вычесать из человека свободу”. А тот с грозным видом отвечает: “Не орите так, зачем вы так кричите, господин Кафка? Придется вам заплатить штраф за шум”[266].

Не только в нашем сознании, но и в реальности Прага и Кафка – неделимое целое. Карл Россманн, в “Америке”, с ностальгией признается старшей кухарке, родом из Вены, что родился в городе на Влтаве[267], поэтому они “земляки”. Сеть царапин и порезов, что покрывает стены Праги, соответствует тем уколам боли, о которых мы часто читаем в дневниках Кафки. Я не устану настаивать на аналогиях, которые роднят автора похождений Швейка с изобретателем господина К. Если Кафка, как утверждает Адорно[268]

, “ищет спасения в усвоении силы противника”[269], то такой же оказывается задача Гашека в схватке с австрийско-габсбургским аппаратом. Кроме того, сама композиция “Швейка” напоминает построение романов Кафки, где “главы эпической авантюры превращаются в этапы мученического пути”[270]. Образ Кафки, его “длинное, благородное смуглое лицо арабского принца”[271] накладывается на очертания богемской столицы. Он говорил вполголоса и немногословно, одевался в темное[272]. “Кафка, – утверждает Франц Блей, – удивительный и редкий вид лунно-голубой мыши, что не ест мяса, но питается прогорклой квашеной капустой. Ее взгляд чарует, ведь у нее человеческие глаза”[273].

Перейти на страницу:

Похожие книги

Костромская земля. Природа. История. Экономика. Культура. Достопримечательности. Религиозные центры
Костромская земля. Природа. История. Экономика. Культура. Достопримечательности. Религиозные центры

В книге в простой и увлекательной форме рассказано о природных, духовных, рукотворных богатствах Костромской земли, ее истории (в том числе как колыбели царского рода Романовых), хозяйстве, культуре, людях, главных религиозных центрах. Читатель узнает много интересного об основных поселениях Костромской земли: городах Костроме, Нерехте, Судиславле, Буе, Галиче, Чухломе, Солигаличе, Макарьеве, Кологриве, Нее, Мантурово, Шарье, Волгореченске, историческом селе Макарий-на-Письме, поселке (знаменитом историческом селе) Красное-на-Волге и других. Большое внимание уделено православным центрам – монастырям и храмам с их святынями. Рассказывается о знаменитых уроженцах Костромской земли и других ярких людях, живших и работавших здесь. Повествуется о чтимых и чудотворных иконах (в первую очередь о Феодоровской иконе Божией Матери – покровительнице рожениц, брака, детей, юношества, защитнице семейного благополучия), православных святых, земная жизнь которых оказалась связанной с Костромской землей.

Вера Георгиевна Глушкова

География, путевые заметки