Вот – никого. Ничего. Переглянувшись, быстро раздевшись, мы ложились на тощие тряпицы подстилок в тень тальника. Голова к голове, как две стрелки на циферблате, когда без пяти пять. Минутная и часовая. Сладкая отяжелевшая к вечеру тень столь легка, что плывет, почти задевая нас, словно волос паутины, – да и то из чудного стихотворения.
Отражаясь от плотного мельчайшего песка, свет как будто желтит наше непонятное, никому недоступное тождество. На его зыбкой плоти можно было писать прекрасные формулы тихого удовольствия от созерцания друг друга, чертить символы решения нашей непростой задачки. Решения, должные рассыпаться в прах или в сложиться в сиянье.
Если бывал подходящий случай, мы всегда радостно предъявляли себя друг другу. Или же самим себе. По отдельности. Гага – Гаге. Ваня – Ване. Наверное, так. В таком порядке.
Ну, забудем все плохое, это было ведь не с нами, дети дорогие.
На песке я пишу уравнение «Гага = Ваня».
Знак между именами никто никогда не переправит на плюс.
И нам, уравненным воздушным световым мостом, чистым песком, словно переправой и стеной безразличного времени, так хорошо проживать это настоящее – это постоянно без устали совершаемое нами и с нами и необоримо разводящее нас. Нами же…
Ведь оно не стало пока будущим. Так мне тогда думалось.
Оно ведь не чревато отменой того, чем мы живы в этот вот чудный миг, который так много мне обещает, что мне уже ничего не надо.
Покой смущенно упирается в стенку моего тихого сердца.
Легкой, так и не коснувшейся меня никогда дланью Гаги.
Но ведь я в любой миг могу все переменить. Разве не так?
Таких прибрежных местностей, безымянных заводей, наверное, миллион в мире. Но вот именно такого больше нет нигде. Ни одному пейзажисту не удавалось изобразить то, как я смотрю на этот берег, на глухомань устоявшейся воды – ведь она разливается во мне самом, – как и поймать и полонить то, чем это зрелище оказалось для меня чревато.
Даже не считая того эпизода, когда вокруг не было ни лодок, ни людей и я думал, что вот, наконец, меня и Гагу ничего не разделяет кроме меня одного, но его, этого «одного» оказалось так много.
Золотая стрекоза, боевое речное коромысло, побивала трепещущую петельку бабочки. В метре над моей наивной головой.
И мир был настолько полон, что все комментарии к редкостному где-то вспыхивающему стрепету невидимых галок, пергаментному шелесту храбрых боевитых стрекоз, надсадному шуму дальнего буксира и, наконец, общему особенному гулу, вливающемуся в мое сердце невидимой никому рекой, были излишни.
Как же называлось то чувство, что я питал? К кому? К тебе? К себе? К Гаге? К Ване? К стрекозе?
Любой ответ будет неверным.
В пегих низких кустах неподалеку какой-то человек сосредоточенно читал спокойную книгу. Он, наверное, был уместной деталью ландшафта. Он не поглядывал на нас.
У меня было чувство, будто все началось заново и я все впервые вижу и чувствую – в немоте и счастливом отупении.
Речная розовокрылая чайка хватает на лету любые подачки.
Это явное культурное излишество, ненужная философская роскошь, пересыщенная бутафория невесомости, чудная, вызолоченная в местах частых прикосновений летняя литература. Мне это вряд ли необходимо.
Это было чистой лестью.
Человек, высунувшись из кустов, встав, наверное, для этого на колени, иногда посматривал на меня и Гагу, как фавн из засады, как странный безногий загорелый курос, погруженный ниже пояса в кипень полупрозрачного куста. Он словно из него произрастал.
– Будто пересохший фонтан, – сказал я Гаге.
Это зрелище существа, читающего толстую книгу, не сулило ничего.
Нам было совсем не до него.
Мы тоже читали вслух друг другу вслух старательно тихими голосами по очереди не помню что. Мы бегали и брызгались нежнейшей водой, не производя шума. Смеясь, возводили из песка всякую хрупкую ветошь – замки, слезливые, как мечты Гауди, и крепости, легкие и проницаемые, как прах, в который теперь превратилась вся моя жизнь.
Мы сидели в теплой воде плечом к плечу, мы возились, не касаясь друг друга.
Мы с Гагой почти не разговаривали, мы вообще говорили друг с другом мало.
Редкий крохотный диалог.
А так, не больше чем: хочешь погулять, пошли, хочешь мороженного, будешь вино. Глазели по сторонам, курили, сидя на одной из тысячи лавочек, впитывали клубное кино.
Это были славные отношения равновесия. Но мне трудно в них расставить знаки препинания.
Будто между нами проистекла целая огромная жизнь или непоправимо иссякла. Будто у нас не было возраста, чтобы по-настоящему захотеть друг друга, ведь мы прозябали не в обычном горизонтальном времени.
Мне кажется, что мы и не хотели ясности, но, совершенно точно, в этом мы не сговаривались. Все получалось само собой. Нам было и так неплохо.
Мы, конечно, говорили-говорили, но, убей Бог, я теперь не совершенно помню, о чем мы беседовали. Во всяком случае, жаловаться и сетовать на что-либо между нами, было как-то не заведено.