Но, конечно же, много важнее были другие книги. Назову лишь те, о которых спрашивала и знаю точно, — Толстой, Лесков, Чехов, Достоевский, Салтыков-Щедрин, прочитанные в годы учения в Академии Фрунзе. Потребность в самообразовании, азарт и страсть к знаниям помогли папе наверстать упущенное и после церковно-приходской школы, законченной слишком давно, выдержать вступительные экзамены в академию. Возможность получить образование значила для него так много, что готовился он к этим экзаменам, как к бою.
— Я тогда решил: не сдам — застрелюсь. Нельзя было не сдать.
— Да почему же нельзя? — изумилась я. (Разговор происходил накануне одного из моих экзаменов и, видимо, с него и начался).
— Иначе себя перестал бы уважать.
В 1927 году отец поступил в Академию, весной 1930-го окончил её, как тогда говорили, «по первому разряду»...
Когда меня спрашивают, как папа меня воспитывал, хочется ответить «никак», хотя это, наверно, неправда. Ни нравоучений, ни особых запретов (это — мамина прерогатива), крайне редкая похвала и за все двадцать лет единственная дидактическая фраза, сказанная в мой первый школьный день: «Ну, принимайся за дело — становись человеком, да смотри не подведи, а то мне будет стыдно». И ещё несколько наглядных уроков.
Первый — урок труда. Отправляясь на рождение к подруге, я неуклюже заворачиваю коробку в виде лукошка, внутри которой в фантиках, изображающих клубнику, изумительные конфеты с жутковатым на теперешний вкус названием «Радий». Папа поверх очков довольно долго наблюдает, затем встаёт, отбирает коробку и невероятно умело, артистично, прямо-таки с шиком в одну секунду обёртывает коробку и завязывает даже не бант — розу! «Всякое дело надо делать с блеском!» и поясняет: «Одесская школа!» (Двенадцати лет он начал работать у купца в магазине
Второй урок — вежливости. Не знаю, откуда появилась на папином столе папка устрашающего размера (жалко, не помню, как она называлась, хотя, наверное, обозначена была просто
В последнем известный мне персонаж с большими звёздами на погонах извещал кого следует об имевшем место на его глазах криминальном факте беседы Р.Я. Малиновского на таком-то приёме с иностранным дипломатом на иностранном же языке. О предмете беседы автор бумаги по незнанию языков сообщить ничего не мог, в чём и расписался. Так ругательное слово из родительских разговоров «сексот» впервые наполнилось очевидным смыслом. И надо же было на другой день нам с папой, неся из магазина «Сыр», что на Горького, кусок рокфора (то было наше традиционное зимнее гулянье), встретить автора доносной бумаги! Я отвернула нос. Папа поздоровался, даже как будто весело, и, выждав, заметил: «С взрослыми ты всегда должна здороваться. А со своими — сама разбирайся». Значило ли это, что дети не должны сводить родительские счёты или что счёты вовсе не надо сводить? Или правомерны оба ответа?
История первого доноса не в пример длиннее. Она растянута во времени на полвека и никак не укладывается в два абзаца. Жизнь странно выстроила её — не то как драму, не то как роман, путая жанры, меняя протагонистов и рассказчиков.
Итак, действие первое — излагается по документу. В бумаге (по детской глупости не посмотрела, куда адресованной и когда именно сочинённой) соседи по коммуналке извещают, что проживающий рядом комбриг(?) Малиновский так и не снял со стены портрет врага народа Уборевича с дарственной надписью, хотя жёны нижеподписавшихся командиров «обратились к жене Малиновского с соответствующим замечанием», а она-де, на другой день, сказала, что мужу слова их передала и получила ответ: «Что я повесил, то будет висеть».
Какое разбирательство последовало за доносом, узнать теперь не от кого, но ясно, что было оно не первым и не последним. Отцу, конечно же, не раз припоминали и Францию, «где он прохлаждался, пока мы беляков рубали» (традиционная шутка одного из героев гражданской войны), и Испанию, куда он «своевременно улизнул» (квалифицируем и это как шутку, не раз повторенную другим героем более поздней войны). Как случилось отцу уцелеть, гадать не буду — случай, судьба? — но что он состоял на перманентном подозрении, сомневаться не приходится. О недоверии Сталина к отцу и верховном повелении «не спускать с Малиновского глаз» рассказывает в своих мемуарах Н.С. Хрущёв.