В непроглядной тьме комнаты слышно было лишь тяжелое дыхание трех человек, а там, за окном, за раскалившимися стенами лежала мертвая планета. Ее убили в самый разгар весны, когда на деревьях едва проклюнулись листочки и в норах только что появились крольчата. Теперь нигде ни одного зверя. Ни одной птицы. Даже насекомых. Только сожженная Земля. Жилища обратились в пепел. Лишь кое-где торчат обуглившиеся, искореженные колья, вчера еще бывшие деревьями. И на развалинах мира — горсточка людей, возможно оставленных в живых в качестве подопытных морских свинок, необходимых для какого-то эксперимента. Незавидная доля. В этой всемирной гигантской мертвецкой осталось всего несколько работающих легких, перегоняющих воздух. Несколько живых сердец, перегоняющих кровь. Несколько мыслящих голов. Мыслящих. Но во имя чего?
Я заставил себя заговорить только ради Мейсонье. Мне стало невмоготу от сознания, что он все так же молча сидит в темноте у моего письменного стола, поглощенный своими невеселыми думами.
— Тома.
— Да?
— Чем, по-твоему, можно объяснить отсутствие радиоактивности?
— Вероятно, это была литиевая бомба, — ответил Тома. И добавил слабым, но спокойным голосом. — Это так называемая чистая бомба.[14]
Я услышал, как Мейсонье зашевелился в кресле.
— Чистая, — мрачно повторил он.
— То есть не дающая радиоактивных осадков, — произнес голос Тома.
— Понятно, — сказал Мейсонье.
И снова тишина. И снова одно только тяжелое дыхание. Я стиснул ладонями виски. Если бомба и впрямь была чистая, значит, сбрасывая ее, рассчитывали захватить чужую территорию. Теперь, увы, уже ничего не захватить. Сбросивший погиб и сам: об этом свидетельствовало молчание всех радиостанций мира. У Франции даже не было времени осознать, что она вступает в войну. Видимо, в рамках глобальной стратегии было решено разрушить Францию и обосноваться на ее территории. Или помешать противнику сделать это. Небольшая предварительная мера предосторожности. Жалкая пешка, которую жертвуют заранее, она была обречена, употребляя военный термин, на массовое уничтожение.
— Неужели хватило всего одной бомбы, Тома?
Я не стал добавлять, «чтобы уничтожить Францию». Но он понял.
— Всего одной сверхмощной бомбы, взорванной на высоте сорока километров над Парижем.
Он замолчал, считая, что продолжать бесполезно. Он говорил каким-то бесстрастным тоном, четко выговаривая каждое слово, будто диктовал школьникам условия задачи. Как я сам не додумался до такой задачки в те времена, когда был школьным учителем. Это звучало бы куда как современнее, чем задачка с двумя бассейнами. Известно, что взрывная волна не распространяется на большой высоте из-за разряженности воздуха, известно также, что действие теплового излучения уменьшается пропорционально высоте взрыва. На какой высоте должна быть взорвана бомба над Парижем в столько-то мегатонн, чтобы были уничтожены города Страсбург, Дюнкерк, Брест, Биарриц, Пор-Вандр и Марсель? Впрочем, условия можно было бы и варьировать. Ввести вместо одного два икса, подсчитать мощность бомбы одновременно с высотой, на которой произошел взрыв.
— Уничтожена не только Франция, — вдруг произнес Тома, — но и вся Европа. Весь мир. Иначе можно было бы поймать какую-нибудь радиостанцию.
И я снова увидел эту картину: Тома стоит в подвале с транзистором Момо в руках и упорно водит по шкале стрелкой. Аналитический склад ума спас ему жизнь. Не будь этого необъяснимого молчания радиостанций, он бы уже успел подняться наверх.
— Ну а если на пути тепловой волны окажется какая-то преграда? Высокая гора или скала, как, скажем, в Мальвиле?
— Да, — ответил Тома, — кое-где именно так, видимо, и было.
«Кое-где» для Тома было просто оговоркой, ограничивающей условия. Я воспринял это иначе. Слова лишь подтвердили то, о чем я уже думал. По-видимому, и в самой Франции разрушено не все, а значит, остались и люди, избежавшие гибели. И при этой мысли горячая волна необъяснимой надежды затопила все мое существо. Я говорю «необъяснимой», потому что человек доказал только что содеянным, что не заслуживает права на жизнь, и встретиться с ним сейчас было отнюдь не безопасно.
— Пойду лягу, — сказал Мейсонье.
Он пробыл у нас минут двадцать и не произнес при этом и трех слов. Он постучался к нам, чтобы избавиться от одиночества, но одиночество было в нем самом. Оно пришло вместе с ним в нашу комнату, и сейчас он снова уносил его с собой,
— Покойной ночи, — сказал я.
— Покойной ночи, — сказал Тома.
Мейсонье не ответил. Я услышал только, как скрипнула закрывшаяся за ним дверь. Минут через пятнадцать я встал и постучался к нему.
— Тома уснул, — солгал я. — Я тебя не потревожу?
— Ну что ты, — ответил он слабым голосом.
Я вошел в комнату и ощупью добрался до плетеного столика, который когда-то поставил здесь для Биргитты. Я сказал, чтобы хоть чем-то заполнить молчание:
— Не зги не видно.
И Мейсонье ответил мне странно бесцветным голосом:
— Не знаю, наступит ли вообще завтра.