Я шёл по лесной тропе, вспоминая слова Ёнчжу… Молоть языком о спасении человечества, не зная его боли, его больных мест, и даже не желая этого знать, – что это, как не позорная самозащита сбежавших от реальности трусливых дезертиров?
Возможно, она права. Наверное, в каком-то смысле монахи – это неудачники, не способные к нормальной социальной жизни. Во времена Силлы[31]
монахами становились только представители высших классов – те, кого называли «святая кость» и «истинная кость». Может, потому тогда и было так много подвижников. Сейчас же полно примеров, когда в монастырь уходят не сумевшие устроиться в жизни выходцы из самых низших слоёв: для них это средство к существованию. Нищеброды, которые в миру и монеты в пятьсот вон в глаза не видели, приходят в монастырь, бреют головы, надевают робы – и вот уже верующие кланяются им в ноги: «сыним», «сыним»[32]… Пожертвования текут рекой… А они как нечего делать несут лживый вздор о спасении человечества…В эту минуту откуда-то послышались странные звуки. Они походили на шум воды в водовороте и на курлыканье ночной птицы; так шипит уж, заползший дождливой ночью под конёк крыши павильона бодхисаттвы Кшитигарбхи. Звуки доносились из густых зарослей леспедецы. Я подошёл ближе. Ветви кустарника мелко дрожали, точно зыбь на воде. Сглотнув, я устремил взгляд в самый очаг, откуда исходила эта дрожь. О-о… Я зажмурился.
Белые упругие женские ноги и тёмные волосатые мужские тряслись, переплетясь, точно змеи. Девушка, словно очарованная, закрыла глаза; у её головы лежали хорошо знакомые мне красные шлёпанцы.
Внезапно мой слух поразил стрёкот цикад. Странно, но он походил на возглас «ом-нам»: так монахи восклицают хором во время поминальной службы. Ом-нам, ом-нам, ом-нам…
Я одним духом сбежал с горы. Из глаз текли жалкие слёзы. Было такое чувство, будто я вдруг узрел истину жизни.
Той ночью я никак не мог заснуть. Перед глазами то и дело всплывало увиденное в лесу… Четыре задранные к небу пляшущие ноги. Крупные белые ягодицы, круглые, точно полная луна. Повисшие на щиколотке алые женские трусики… О-о… Обливаясь слезами, я предался рукоблудию – впервые с тех пор, как поступил в монастырь.
С того дня я стал заложником инстинкта. Я мучился, жестоко сражаясь с его внезапными атаками, идущими вразрез с моей волей. Однажды я даже подумал избавиться от досаждавшего мне органа. Среди монахов в самом деле многие оскопляли себя, дабы ничто не мешало практике Пути. Но я за это время понял, что такая крайность бессмысленна. Не знаю, является ли мужское начало истоком всех на свете зол, но оскопи себя хоть тысячу раз, если не вырвать корень влечения, произрастающий из глубины души, то всё бесполезно.
Инстинкт неотступно истязал меня. Каждый раз я думал, не получится ли избавиться от страданий, поддавшись желанию, однако, опасаясь ещё больших мук, не отваживался на решительный шаг.
Чисан спал, слегка посапывая. Я бесконечно завидовал тому, что он мог так крепко спать, и ведь не в горном монастыре, а в городском мотеле.
Буйство за стеной постепенно нарастало. Мне вспомнилось тело Ёнчжу. Белое и упругое, оно оплетало меня, точно змея. Я сунул руку в штаны. Помышляя о смерти, я стал двигать ладонью.
Меня разбудил гудок машины. Ярко светило солнце. Похоже, я проспал допоздна. Протирая глаза, я посмотрел на соседнюю постель. Одеяло лежало аккуратно сложенное. Я в изумлении поднялся.
У стены, повернувшись к ней лицом, в позе лотоса неподвижно сидел Чисан. От его тонкой хрупкой фигуры веяло неподдельной суровостью. Я сел ошеломлённый, будто меня огрели обухом. В это мгновение Чисан повалился назад, не расплетая ног, и застонал:
– Почему снова взошло солнце? О-о, жестокое солнце… Уж лучше бы ночь круглые сутки!
Я чувствовал себя наголову разбитым и одновременно пребывал в крайнем замешательстве. Чисан и вправду тот ещё чудак; невозможно понять, где его истинное лицо. С одной стороны, он кажется настоящим монахом, с другой – самым последним на свете безнадёжно падшим существом… Всю ночь он безмятежно спал под стоны из соседней комнаты, из-за которых я мучился и не мог сомкнуть глаз. А когда, измотанный, я наконец заснул, он поднялся и стал медитировать на свой хваду. И ещё эти мрачные скорбные возгласы… Я ничего не мог понять.
– Вы даже здесь можете держать в уме хваду?
– Здесь – это где?
– В номере мотеля, где мужчины и женщины предаются плотским утехам…
– У тебя, Побун, ещё слишком много сдерживающих рамок. С таким их количеством как ты можешь считать себя монахом?
– А у вас, значит, их нет?
– Почему нет? Я тоже человек – и у меня их полно. Натыкаюсь на каждом шагу.
– Значит, в этом мы одинаковы?
– Нет. Когда ты наталкиваешься на свои рамки, то пугаешься и отступаешь, я же силюсь преодолеть их. Разве это одно и то же?
Я не знал, что ответить.