Женщина склонила голову. Обыкновенная на вид, она между тем казалась очень ласковой и добросердечной. Из соседней комнаты донёсся детский плач. Женщина слегка кивнула нам и вышла.
– Сколько у вас детей?
– Одна девчонка. Второй год пошёл. Такая милашка! Иногда вдруг захочется бросить всё и снова вернуться в горы, а взглянешь на дочь – как рукой снимает. Вот она, жизнь. Вот она, радость.
На Чисана вдруг накатила какая-то непонятная тоска. О-о, неужели это и есть человеческая жизнь? Жениться, родить детей, смеяться и плакать из-за всякой ерунды… Он резко поднялся.
– Ты чего?
– Пойду.
– Куда ты собрался на ночь глядя?
– Э, приятель, монах устроен иначе. Монах должен идти в горы.
– Ну ты даёшь. Всё такой же упёртый. Хоть переночуй.
– Сил тебе. А забредёт мысль о горах – берись за хваду. Станешь как Пусоль[41]
.Чисан вышел из комнаты, Ильчжи на прощание сунул что-то ему в руку. Это оказался конверт, набитый купюрами. Поразмыслив немного, Чисан вытащил одну.
– Приму как милостыню.
По-прежнему лил дождь. Чисан заглянул в китайскую закусочную и купил бутылку гаоляновой водки. Потом пошёл в ближайшую гостиницу. Он растянулся на полу, пролил немного водки и чиркнул спичкой. Сорокапятиградусный спирт ярко вспыхнул синим пламенем – оно затрепетало, точно змеиный язык. Пламя полыхало, как живое. Пусть она засияет. Пускай моя жизнь тоже засияет, как пламя! О, Владыка Всевидящий! Чисан поднёс бутыль ко рту и сделал большой глоток. …Неужели это и есть реальность? Неужели реальность – только тот факт, что алкоголь сейчас стекает по пищеводу в желудок, а потом в кишки? Он поёжился. Пламя затухало. Ярко вспыхнув напоследок, оно окончательно угасло, будто его обрубили ножом. Всё исчезает. Без следа. Даже праха не остаётся. О, Владыка Всевидящий! Чисан снова вылил на пол водки и зажёг спичку. Потом поднёс бутыль ко рту. Скоро он уснул. Ему приснилось, будто он мертвец. Он сидел у ворот женской школы. Сидел на котомке, подперев руками подбородок. Перед ним мелькали светлые, как сочжу, лица. Навстречу летел смех, свежий, как зелень. Он расправил ладони и потрогал голову. Под ними на твёрдых сухих костях зашуршала грубая кожа. Казалось, надави чуть сильнее – кожа спадёт и останется только голый череп. Он подумал, как, должно быть, ужасна его физиономия, отражающаяся в чистых девичьих глазах, и закрыл лицо руками.
Он вёл жизнь жалкого дармоеда – кормился за счёт падких на алкоголь, мясо и женщин тучных постояльцев мотелей и, наполняя голодные кишки, снова и снова вздыхал: так нельзя, так нельзя… Но когда садилось солнце, терпеть было невмоготу. Душу снедала тоска, тело трясло от одиночества – укрыться от него было негде. Поэтому он снова коротал время за стаканом омерзительного пойла, за которое платил не из своего кармана, зато приходилось расплачивался каторжным трудом: сидеть в компании брызжущего слюной жулья и, обливаясь холодным потом, слушать трындёж о прикарманенных деньгах и удовольствиях, на которые их спустят.
Он зачерпнул ковшом воду в источнике. Потом направился было в гостевую, но тут его окликнули. На пороге жилого корпуса сидели два монаха. Чисан подошёл – лицо одного из них было ему знакомо.
– Поздоровайся с настоятелем, – сказал тот.
Чисан сложил ладони и поклонился. Это был низкорослый, коренастый человек с тёмным лицом и острым пронизывающим взглядом.
– Неважно выглядишь, – заметил его зна-комый.
– Питаюсь рисовой водкой.
– Для монаха-вегетарианца алкоголь – отрава, – изрёк настоятель.
– Это не так. Взять хотя бы досточтимого Сонбона. Он, бывало, по полмесяца, а то и целый месяц ничего не ел, только водку хлестал, а светел был, как белый журавль.
Настоятель затрясся от смеха.
– Досточтимый Сонбон – просветлённый. Если обыкновенный человек будет подражать просветлённому, то неминуемо падёт.
– Так, может, пав, просветлишься? – сказал Чисан.
Настоятель сразу посерьёзнел.
– Пав, превратишься в скотину. В скотину!