Читаем Марина Цветаева полностью

Ты, чьи сны еще непробудны,Чьи движенья еще тихи,В переулок сходи Трехпрудный,Если любишь мои стихи.О, как солнечно и как звездно
Начат жизненный первый том,Умоляю – пока не поздно,Приходи посмотреть наш дом!Будет скоро тот мир погублен,Погляди на него тайком,
Пока тополь еще не срубленИ не продан еще наш дом.Этот тополь! Под ним ютятсяНаши детские вечера.Этот тополь среди акаций
Цвета пепла и серебра.Этот мир невозвратно-чудныйТы застанешь еще, спеши!В переулок сходи Трехпрудный,В эту душу моей души.[8]

Верная своим воспоминаниям, Марина оставалась верной и наставлениям непреклонной своей матушки, которая учила детей при любых обстоятельствах сохранять человеческое достоинство, мужество и моральную стойкость. Семья Цветаевых не была религиозной, в церковь ходили очень редко, далеко не всегда соблюдали перед Пасхой Великий пост и постом не исповедовались и не причащались. Однако как дети, так и родители соблюдали в повседневной жизни принципы, ничуть не менее незыблемые, чем заповеди Господни. Еще не научившись ни читать, ни писать, маленькая Муся усвоила из уроков матери, что деньги «грязные» и что никто не имеет права, если не хочет потерять душу, позволить жажде наживы соблазнить себя.

Цветаева писала в апреле—мае 1931 года, вспоминая о том, что мать, ужасаясь содержанию (почти неизменно любовному) ее полудетских стихов, не давала ей бумаги: «Не будет бумаги – не будет писать. Главное же – то, что я потом делала с собой всю жизнь – не давали потому, что очень хотелось. Как колбасы, на которую стоило нам только взглянуть, чтобы заведомо не получить. Права на просьбу в нашем доме не было. Даже на просьбу глаз. Никогда не забуду, впрочем, единственного – потому и не забыла! – небывалого случая просьбы моей четырехлетней сестры – матери, печатными буквами во весь лист рисовальной бумаги (рисовать – дозволялось). – Мама! Сухих плодов, пожаласта! – просьбы, безмолвно подсунутой ей под дверь запертого кабинета. Умиленная то ли орфографией, то ли карамзинским звучанием (сухие плоды), то ли точностью перевода с французского (fruits secs), а скорее всего не умиленная, а потрясенная неслыханностью дерзания – как-то сробевши – мать – „плоды“ – дала. И дала не только просительнице (любимице), но всем: нелюбимице – мне и лодырю-брату. Как сейчас помню: сухие груши. По половинке (половинки) на жаждущего…»[9] Зная, что любой ее порыв обязательно будет подавлен, маленькая Муся (имя, придуманное для Марины дома) чувствовала себя нелюбимой, ей казалось, будто мать предпочитает Асю, она обижалась по пустякам, иногда дело доходило даже до того, что возникала мысль: а не одержима ли она дьяволом или, наоборот, она – избранница Божья… Хотя – разве это не одно и то же?

И только тогда, когда Марина брала в руки перо, она обретала нечто похожее на равновесие души. Ловко импровизировать со словами доставляло ей такое же почти экстатическое наслаждение, как ее матери – перебирать пальцами клавиши. Шестилетней девочка уже тайком записывала, торопясь, чтоб не застали за этим занятием, какие-то рифмованные окончания фраз или просто рифмы, изощряясь в перескоках от образа к образу – так, словно бросала камешки в недвижную воду, ожидая, пока пойдут круги, так, словно прыгала на одной ножке, играя в начерченные мелом на тротуаре классы: из одной нумерованной клетки в другую… Пока еще это был всего лишь ребяческий лепет, пока еще дело не шло дальше неприхотливой игры словами, но и здесь уже находила себе выход потребность запечатлеть черным по белому мысли, которые переполняли светлую головку ребенка, кружили ее и были столь властны и столь таинственны, что невольно создавали у девочки ощущение, что она совершает некий сладостный грех.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже