Читаем Марина Цветаева. По канату поэзии полностью

Стол – идеальный, лишенный пола возлюбленный, которого Цветаева искала всю жизнь; раньше она просто не опознавала того, что было в буквальном смысле у нее под рукой. Ее нечеловеческий «брак» с этим столом, – она празднует тридцатую годовщину этого «брака» (повод для написания стихотворения) – был и физическим, чувственным, о чем говорят следующие нежные воспоминания:


Я знаю твои морщины,


Изъяны, рубцы, зубцы —




Малейшую из зазубрин!


(Зубами – коль стих не шел!)


Да, был человек возлюблен!


И сей человек был – стол




Сосновый.



Союз Цветаевой со столом преодолевает половые, как и все прочие, границы, обычно кладущие предел человеческим возможностям. Их взаимная близость идеальна, в ней нет моральной вины, связанной с попытками вырезать на поверхности как бы деревянной, неподатливой оболочки реальных людей образ собственной души; стол же дарит ей свою смерть (поверхность из мертвого дерева), чтобы она вернула его к жизни: «Спасибо за то, что ствол / Отдав мне, чтоб стать – столом, / Остался – живым стволом!»

Это именно то отношение взаимного (можно сказать паразитического) обмена физическими и духовными сущностями, практически симбиоза – невероятное слияние инакости и самостоятельности, – которого Цветаева всегда искала в любви:


<…> Скорей – скалу


Своротишь! И лоб – к столу


Подстатный, и локоть под


Чтоб лоб свой держать, как свод.


<…>


Спасибо тебе, Столяр,


За доску – во весь мой дар,


За ножки – прочней химер


Парижских, за вещь – в размер.



Теперь, наконец, в столе она узнает свою истинную и единственно возможную поэтическую ровню – идеального спутника, который, незваный, до последнего преданный, откликался на каждое ее поэтическое усилие своим ответным, равносильным импульсом.

В этих стихотворениях Цветаева действительно достигает предела человеческих возможностей. Ее одиночество теперь – не просто уныние духа, но метафизическое состояние абсолютного масштаба, о чем говорят такие стихотворения, как «Это жизнь моя пропела – провыла…» (2: 317), «О поэте не подумал…» (2: 319), «Сад» (2: 320) и невыносимо страдальческое «Когда я гляжу на летящие листья…» (2: 344)[379]. Единственный для нее выход из клетки своего «я» – все дальше и дальше внутрь себя: «Уединение: уйди / В себя, как прадеды в феоды. / Уединение: в груди / Ищи и находи свободу» (2: 319). Окончательным результатом этого экзистенциального коллапса должно было стать то, что Цветаева свела бы все содержание своего бытия к единственной точке – подобно черной дыре, обреченной все всасывать только внутрь, – к точке, независимой, наконец, от вечных врагов Цветаевой: пространства, тела, пола, желания, времени – то есть именно от тех категорий, что привязывают человека к «жизни»: «Справляй и погребай победу // Уединения в груди. / Уединение: уйди, // Жизнь!»

Холодок по спине от таких слов – как и от многих последних цветаевских стихов, тем более ранящих, что по тону они гораздо приглушеннее и мягче, чем обычная возбужденная страстность ее ранних произведений. Снова и снова она подготавливает себя к смерти, приноравливаясь к этой мысли в различных символических, метафорических и мифологических контекстах. В самом, пожалуй, отчаянном стихотворении, фрагменте-заклинании всего из четырех строк, написанном в феврале 1941 года, за полгода до смерти, она как будто готовится к собственным похоронам:


Пора снимать янтарь,


Пора менять словарь,


Пора гасить фонарь


Наддверный…



Здесь нет сожалений: тон Цветаевой предельно сдержан, а ее утверждения – это лишь констатация голых фактов. Она не сомневается в том, что пора уходить; как она писала (не для посторонних глаз) в своем дневнике год назад:

«Никто не видит – не знает, – что я год уже (приблизительно) ищу глазами – крюк, но его нет, п<отому> ч<то> везде электричество. Никаких “люстр”… Я год примеряю – смерть. Всё – уродливо и – страшно. Проглотить – мерзость, прыгнуть – враждебность, исконная отвратительность воды. Я не хочу пугать (посмертно), мне кажется, что я себя уже – посмертно – боюсь. Я не хочу – умереть, я хочу – не быть. Вздор. Пока я нужна… Но, Господи, как я мала, как я ничего не могу!

Доживать – дожевывать

Горькую полынь —

Сколько строк, миновавших! Ничего не записываю. С этим – кончено» (4: 610).

Перейти на страницу:

Похожие книги

Том 4. Стиховедение
Том 4. Стиховедение

Первое посмертное собрание сочинений М. Л. Гаспарова (в шести томах) ставит своей задачей по возможности полно передать многогранность его научных интересов и представить основные направления его деятельности.В четвертом томе собраны его главные стиховедческие работы. Этот раздел его научного наследия заслуживает особого внимания, поскольку с именем Гаспарова связана значительная часть достижений русского стиховедения второй половины XX века.Предложенный здесь выбор статей не претендует на исчерпывающую полноту, но рассчитан на максимальную репрезентативность. Помимо давно ставших классическими, в настоящий том вошли также незаслуженно малоизвестные, но не менее важные труды Гаспарова, в соседстве с которыми тексты, отобранные самим автором, приобретают новое качество. Эти работы извлечены из малотиражных изданий и до сих пор были труднодоступны для большинства читателей.Также здесь представлены его энциклопедические статьи, где четко и сжато сформулированы принятые им определения фундаментальных понятий стиховедения.Труды М. Л. Гаспарова по стиховедению остаются в числе важнейших настольных справочников у всех специалистов по истории и теории стиха.

Михаил Леонович Гаспаров

Литературоведение