Я никогда не принадлежал к числу его друзей, да и разница в возрасте исключала большую близость. Однако я знал Горького довольно хорошо и в один период жизни (1916–1918 годы) видел его часто. До революции я встречался с ним исключительно в его доме (в Петербурге). В 1917 году к этому присоединились еще встречи в разных комиссиях по вопросам культуры.
Флобер оставил пишущим людям завет: «Жить как буржуа и думать как полубог!» Горький и до революции, и после нее жил вполне «буржуазно» и даже широко. Если не ошибаюсь, у него за столом чуть не ежедневно собирались ближайшие друзья. Иногда он устраивал и настоящие «обеды», человек на десять или пятнадцать. До 1917 года мне было и интересно, и приятно посещать его гостеприимную квартиру на Кронверкском проспекте. Горький был чрезвычайно любезным хозяином. Он очень любил все радости жизни. Любил, в частности, хорошее вино (хотя «пьяницей» никогда не был). После нескольких бокалов вина он становился особенно мил и весел. Слушал охотно других, сияя улыбкой (улыбка у него была детская и чрезвычайно привлекательная). Еще охотнее говорил сам. Видел он на своем веку очень много и рассказывал о виденном очень хорошо и занимательно. Правда, к сожалению, как большинство хороших рассказчиков, он повторялся.
<…>
Кстати сказать, этот незначительный эпизод довольно характерен для Горького. Он писал очень гневные страницы о «Желтом Дьяволе» (золоте) и о «Городе Желтого Дьявола» (Нью-Йорке): однако в жизни он очень хорошо знал цену деньгам и умел отлично продавать свои книги и статьи. Он говорил, что «зарабатывает не меньше, чем Киплинг», и гордился этим: Киплинг в свое время – кажется, не вполне основательно – считался самым дорогим писателем в мире. Тем не менее, несмотря на ум, сметку и деловой инстинкт Горького, обмануть его было легко и обманывали его часто. Если бы его обманывали только в денежных делах!..
Добавлю, что он был щедр и охотно давал свои деньги как частным просителям (их было великое множество), так и на разные политические дела.
<…>
Надо ли говорить, что он прекрасно знал литературные круги: тут его знакомства шли от «подмаксимок» (так называли когда-то его учеников и подражателей) до Льва Толстого. Из интеллигенции, связанной преимущественно с политикой, он хорошо знал социал-демократов. Помню его рассказ – поистине превосходный и художественный – о Лондонском социал-демократическом съезде 1907 года, краткие характеристики главных его участников. Не могу сказать, чтобы эти характеристики были благожелательны. Горький недолюбливал Плеханова, которого считал барином, чтобы не сказать снобом. Недолюбливал и других меньшевиков. Кажется, из всех участников съезда он очень высоко ставил только Ленина. Но зато о Ленине он – повторяю, задолго до своего окончательного перехода к большевикам – отзывался с настоящим восторгом. Он его обожал.
После революции, особенно после октябрьского переворота, посещение дома Горького всегда было связано с некоторым риском. Как помнят, вероятно, читатели, Горький до осени 1918 года занимал резко антибольшевистскую позицию. Он принимал ближайшее участие в руководстве враждебной большевикам газетой «Новая жизнь». Тем не менее, его положение – я мог бы сказать: его светское положение – было совсем особое. Со времени прихода большевиков к власти личные отношения между ним и антибольшевиками почти прекратились. <…> Оглядываясь на прошлое, я даже не представляю себе, в каких частных домах могли бы тогда бывать и большевики, и их противники. Единственное исключение составляла квартира Максима Горького: у него бывали и те и другие, – случалось, бывали одновременно.
<…>
Я думаю, что влияние Ленина сыграло решающую роль во всей жизни Максима Горького. «Великий революционный писатель», как под конец его дней его называли в СССР, был по природе слабохарактерным человеком. Вдобавок ему, как большинству русских самоучек, была присуща погоня за «самым передовым», за «самым левым». На своем колеблющемся жизненном пути он в 1907 году в Лондоне встретил очень сильную личность. Ленин возглавлял левое, большевистское крыло самой левой партии, – чего же можно было желать лучше!
Ленин ни в грош не ставил Горького как политического деятеля. Но Максим Горький был для него находкой, быть может, лучшей находкой всей его жизни. Горький был знаменитый писатель, и слава его не могла не отразиться на партии. Он открывал или, по крайней мере, облегчал большевикам доступ в легальные журналы, в издательства. У него были большие связи среди богатых людей, дававших деньги на разные политические дела. Я не хочу сказать, что Ленин сблизился с Горьким только в интересах партии. Из напечатанных писем его к Горькому видно, что он чувствовал к нему и личную симпатию, интересовался его здоровьем, его планами. Однако политические идеи Горького у него ни малейшего интереса не вызывали83
.<…>
Я в последний раз видел его в июле 1918 года. Это был именно «обед», – и обед, оказавшийся весьма неприятным. Горький позвонил мне по телефону: «Приходите, есть разговор». Я пришел. Никакого «разговора», то есть никакого дела у него ко мне не было. Вместо этого нас позвали к столу. Обед был, конечно, не очень роскошный, но по тем временам отличный: в Петербурге начинался голод; белого хлеба давным-давно не было; главным лакомством уже была конина. В хозяйстве Горького еще все было в надлежащем количестве и надлежащего качества. Гостей было немного; в большинстве это было люди, постоянно находившиеся в доме Горького, так сказать, состоявшие при нем. Однако были и незнакомые мне лица: очень красивая дама, оказавшаяся за столом моей соседкой, и ее муж, высокий представительный человек, посаженный по другую сторону стола.
Встреча эта была весьма необычной, и я бы мог приберечь напоследок маленький эффект. Предпочитаю, однако, сказать сразу, что это были госпожа Коллонтай (впоследствии занявшая пост советского посла в Стокгольме) и «матрос» Дыбенко. Познакомили нас, как обычно знакомят: имена были названы невнятной скороговоркой, и я, по крайней мере почти до конца обеда, не знал, с кем сижу за столом. Говорили о разных предметах. Моя элегантная соседка оказалась милой и занимательной собеседницей. В ту пору в Петербурге везде предметом бесед было произошедшее незадолго до того в Екатеринбурге убийство царской семьи. Говорили об этом кровавом деле и за столом у Горького. Должен сказать, что там говорили о нем совершенно так же, как в других местах: все возмущались, в том числе и Горький, и госпожа Коллонтай: «Какое бессмысленное зверство!» Затем беседа перешла на Балтийский флот <…>. И вдруг из фразы, вскользь сказанной сидевшим против меня человеком, выяснилось к полному моему изумлению, что это «матрос» Дыбенко!
Я ставлю в кавычки слово «матрос». В Петербурге все считали Дыбенко настоящим матросом, без кавычек. Брак его с госпожой Коллонтай вызвал толки и в связи с этим: она по рождению и по первому браку принадлежала если не к высшему, то к довольно высокому военно-бюрократическому обществу царского времени. Я в тот день видел Дыбенко в первый – и в последний – раз в жизни. Как ни поверхностны были мои впечатления от него, очень сомневаюсь, чтобы он был действительно матросом84
: ни внешним обликом своим, ни костюмом, ни манерами он нисколько не выделялся на общем фоне бывавших у Горького людей. Мысли за столом он высказывал отнюдь не революционные, а весьма умеренные (это был, по-видимому, период его очередной размолвки с правящими кругами). Между тем самое имя его, в связи с разными событиями революции, тогда вызывало ужас и отвращение почти у всей интеллигенции. Только Горький мог пригласить враждебного большевикам человека на обед с Дыбенко, не предупредив об этом приглашаемого!Обед уже подходил к концу. Помню, Горького позвали к телефону. Я вышел вслед за ним и попросил его передать привет хозяйке дома (артистке М. Ф. Андреевой). Мне оставалось уйти, не простившись с этими гостями. Я так и сделал. Больше меня Горький к себе не звал, да если бы и позвал, то я не мог бы принять приглашение: через каких либо два месяца после этого обеда он закончил свою ссору с большевиками: у них начинался период долгой (не скажу, безоблачной) дружбы. Она привела к полной капитуляции Горького и через несколько лет к окончательному его переходу на роль состоящего при «вожде народов» официального писателя. Его именем стали называться города, улицы, заводы, аэропланы. Писал он и говорил то, что при такой роли полагалось писать и говорить. Из прежнего иконоборца он стал советской иконой [АЛДАНОВ- СОЧ (IV)].