Кто из нас не видит, что столь странное утверждение не могло бы быть всеми принято, даже всем предложено, не будь оно ослаблено, лишено смысла, сведено к скандальной, но бессмысленной остроте! В самом деле, каждому ясно, что, отнесясь к нему всерьез, общество ни на минуту не смогло бы принять его, не впав в безрассудство. В самом деле, те, кто видел в нем негодяя, в большей степени отвечали намерениям Сада, чем его современные почитатели: он вызывает возмущенный протест, без которого парадокс наслаждения был бы просто поэзией. Повторюсь, мне хотелось бы говорить о нем, лишь обращаясь к тем, кого он приводит в негодование, и встав на их точку зрения.
Подверженный страху человек, которого возмущают суждения Сада, тем не менее, не способен столь же легко отделаться от одного основания, обладающего тем же значением, что и начало, лежащее в основе интенсивной разрушительной жизни. Всюду и во все времена божественное начало зачаровывало людей и угнетало их: под божественным, сакральным они понимали своего рода внутреннее воодушевление, потаенное, всепоглощающее исступление, жестокую силу, которая овладевает человеком, пожирает его, как огонь, и неминуемо влечет к гибели… Это воодушевление считалось заразным; передаваясь от одного объекта к другому, оно превращалось в смертоносный миазм: нет опасности более ужасной; а если жертва является объектом культа, имеющего целью принести ее в знак благоговейного почитания, сразу же следует оговориться, что такой культ (каковым является религия) двойствен. Религия прилагает усилия к восхвалению сакрального объекта, к тому, чтобы губительное начало превратить в сущность власти, наделить его особой ценностью, но в то же время она заботится об ограничении его воздействия определенной сферой, отделенной от мира нормальной жизни (или профанного мира) непреодолимой границей.
Этот жестокий и разрушительный аспект божественного обычно проявлялся в ритуалах жертвоприношения. Часто эти ритуалы отличались чрезмерной жестокостью: детей бросали в пасти раскаленных металлических чудовищ; поджигали ивовые колоссы, набитые человеческими жертвами; священники сдирали с живых женщин кожу и потом облачались в кровоточащую оболочку. Стремление к подобным ужасам обнаруживалось редко; не будучи необходимым для жертвоприношения, оно, однако, подчеркивало его смысл. Ведь и казнь на кресте, пусть неявно, но связывает христианское сознание с чудовищным характером божественного порядка: божественное становится охранительным лишь тогда, когда удовлетворена потребность в истреблении и разрушении, являющаяся его первоосновой.
Здесь нельзя было не сослаться на подобные факты. По сравнению с видениями Сада они обладают одним преимуществом: никто не может отнестись к ним как к приемлемым, но всякое разумное существо вынуждено признать, что каким-то образом они отвечали потребности человечества; даже рассматривая отдаленное прошлое, трудно отрицать универсальный и высший характер этой потребности. Те, кто таким образом служил жестоким божествам, определенно хотели ограничить их разрушительные воздействия; они не относились с презрением ни к этой потребности, ни к упорядоченному миру, который она предписывает.
В том, что касается разрушений, связанных с жертвоприношением, в древности находила свое разрешение двойная сложность, на которую я указал в связи с Садом. Жизнь, полная тревог и страхов, и жизнь интенсивная — сдерживаемая активность и разгул — были, благодаря религиозным поведенческим нормам, строжайшим образом отгорожены друг от друга. Существование профанного мира, чьей основой является полезная деятельность, — без которой не было бы возможно выживание или непроизводительное растрачивание — неукоснительно поддерживалось. Противоположное начало (без какого-либо смягчения и при полном осознании его губительных последствий) признавалось в не меньшей степени в проявлениях чувства ужаса, связанного с присутствием сакрального. Тревога и радость, интенсивность жизни и смерть переплелись в культовых праздниках: страх придавал смысл разгулу, а бесцельная растрата3
оставалась целью полезной деятельности… Но никогда не происходило сближения, ничто не приводило к смешению этих противоположных и неприменимых начал друг с другом.