Сначала разговор не вязался, но Мартин сразу же мог оценить своеобразие и живость ума этих людей. У каждого были свои определенные взгляды, иногда противоречивые, и, несмотря на царивший здесь юмор, эти люди отнюдь не были поверхностны. Мартин заметил, что они (о чем бы ни шла беседа) обнаруживали большие научные познания и имели свои твердые и ясные воззрения на мир и на общество. Они не заимствовали готовых мнений: это были настоящие мятежники духа, и им чужда была всякая пошлость. Никогда у Морзов не встречался Мартин с таким разнообразием тем и интересов. Казалось, не было в мире вещи, о которой здесь не могли бы рассуждать без конца. Разговор перескакивал с последней книги миссис Хэмфри Уорд на новую комедию Шоу, с будущего драмы на воспоминания о Мэнсфилде{29}
. Они хвалили или высмеивали утренние передовицы, говорили о положении рабочих в Новой Зеландии, о Генри Джеймсе{30} и Брэндере Мэтьюзе{31}, рассуждали о политике Германии на Дальнем Востоке и экономических последствиях Желтой Опасности, спорили о выборах в Германии и о последней речи Бебеля{32}, толковали о местной политике, о последних разногласиях в руководстве социалистической партии и о том, что послужило поводом к забастовке портовых грузчиков.Мартин был поражен их необыкновенной осведомленностью во всех делах. Им было известно то, что никогда не печаталось в газетах, они знали все тайные пружины, все нити. К удивлению Мартина, Мэри тоже принимала участие в этих беседах и при этом показала такой ум и знания, каких Мартин не встречал ни у одной знакомой ему женщины.
Они поговорили о Суинберне и Россетти{33}
, после чего перешли на французскую литературу. И Мэри завела его сразу в такие дебри, где он оказался профаном. Зато Мартин, узнав, что она любит Метерлинка, двинул против нее продуманную аргументацию, послужившую основой «Позора солнца».Пришло еще несколько человек, и в комнате было уже темно от табачного дыма, когда Бриссенден решил наконец начать битву.
— Тут есть свежий материал для обработки, Крейс, — сказал он, — зеленый юноша, со всем пылом молодости влюбленный в Герберта Спенсера. Ну-ка, попробуйте сделать из него геккельянца!
Крейс внезапно встрепенулся, словно сквозь него пропустили электрический ток, а Нортон сочувственно посмотрел на Мартина и ободряюще улыбнулся ему, как бы обещая свою защиту.
Крейс сразу напустился на Мартина, но постепенно и Нортон начал вставлять словечки, и, наконец, разговор превратился в настоящее единоборство между ним и Крейсом. Мартин слушал, не веря своим ушам, ему казалось просто немыслимым, что все это происходит наяву, да еще где — в рабочем квартале, к югу от Маркет-стрит. В этих людях словно ожили все книги, которые он читал. Они говорили с жаром и увлечением, игра ума возбуждала их так, как других возбуждает гнев или спиртное. Это не была сухая философия печатного слова, созданная мифическими полубогами вроде Канта и Спенсера. Это была живая философия, она вошла в плоть и кровь спорщиков, кипела и бушевала в их речах. Постепенно и другие втянулись в спор и следили за ним с напряженным вниманием, дымя папиросами.
Мартин никогда не увлекался идеализмом, но в изложении Нортона он явился для него откровением. Однако Крейса и Гамильтона не убеждала та логика, которая Мартину казалась неопровержимой, они смеялись над Нортоном, называя его метафизиком, а тот, в свою очередь, называл метафизиками их самих.
«Феномены» и «ноумены» так и носились в воздухе. Крейс и Гамильтон обвиняли Нортона в попытках объяснить сознание из самого сознания. А тот, в свою очередь, обвинял их в том, что они жонглируют словами и строят обобщения не на основе фактов, а на основе понятий. Это их бесило. Их основной принцип к тому и сводился, что следует начинать с фактов и фактам давать наименование.
Когда Нортон углубился в сложные построения Канта, Крейс сказал, что всякий добропорядочный немецкий философ старой школы после смерти попадает в Оксфорд. Когда Нортон упомянул о гамильтоновском законе условного, его противники немедленно объявили, что именно они основываются на этом законе. А Мартин слушал, обхватив колени руками и дрожа от восторга. Нортон не был истинным сторонником Спенсера, и потому он часто в разгаре спора обращался к Мартину, полемизируя с ним так же, как и с другими противниками.
— Вы знаете, что Беркли{34}
еще никто по-настоящему не ответил, — говорил он, обращаясь к Мартину. — Герберт Спенсер подошел ближе других, но и он, в сущности говоря, не дал исчерпывающего ответа. Самые смелые из его последователей не могут пойти дальше. Я читал статью Салиби о Спенсере. Даже он говорит, что Спенсеру «почти» удалось ответить Беркли.— А вы помните, что сказал Юм{35}
?! — воскликнул Гамильтон.Нортон кивнул головой, но Гамильтон счел нужным пояснить остальным:
— Юм сказал, что аргументы Беркли не допускают никакого ответа и совершенно неубедительны.