От той принцессы в бальном платье, над которой девочка корпеет в тетрадке (нарисуй свой любимый рисунок),
от того томления в груди, которое она ошибочно приписывает вдохновению и в котором пишет строчка за строчкой ямбы про опавшие листья и улетающих птиц, — от всего этого только один шаг до той ночи, когда Паша прижмет ладони к ее спине, и в конечном счете — до дня, когда мать будет судорожно поправлять складки на купленном у соседей свадебном платье, а потом раскрасневшиеся тети и дяди будут тянуть к ней сложенные в трубочку губы: какая ты сегодня красивая! Эти же тети и дяди потом наполнят дом старыми вещами — кроватка, пеленки, распашонки, игрушки, ванночка, — устроят на работу, и им же потом нужно будет врать, что у нас все хорошо: вот обои купили. С какого-то момента становится ясно, что не было ни единого шанса на то, чтобы что-то случилось иначе, — и, рассказывая дочери про ее отца, который пил, но иногда, и редко пропадал по ночам (надо было тогда уже построже быть, а я думала — перебесится), мать делает это потому, что она на самом деле хотела бы рассказать про Матильду и чувство ее горячего дыхания на ладони, и про то, как брат сжимал ее руку после ухода врача (что он там сказал, ты слышала?), и про мать, которая на третий день после смерти сына со всей силы отхлестала ее по щекам, зацепившись за съеденные конфеты, — но для всего этого у нее нет слов.За стандартными формулами, с помощью которых в получасовой рассказ архивируется вся жизнь (а потом ты в школу пошла, деньги нужны стали),
Маша слышит стук тысяч ножей по тысячам досок, на которых режут в мелкие кубики тонны вареной картошки всякий раз, когда надо кого-то похоронить, родить или выдать замуж. Этот мерный стук завораживает Машу — вглядываясь в свою мать, которая уже предлагает ей доесть курицу, потому что она больше не хочет (я погрею, а?), она обнаруживает зону тотального одиночества, где ужас человека перед жизнью не может быть разделен ни с кем, где при всем желании невозможно никому помочь, где теряют свою связующую силу связи родства, а слова «мать» и «отец» становятся только обозначением происхождения. Ее мать, которая сейчас наливает чай и бормочет что это я тут так, прости, — Маша понимает (хоть и отвечает да что ты, все в порядке) — закончит свою жизнь с теми же двумя-тремя картинками в голове и с тем же недоумением «как это все так получилось», и в целом мире нет ни одного человека, который мог бы простить бедную девочку. Так что, когда на следующий день отец вернется домой, прислонится плечом к вешалке, вешалка упадет и вместе с ней упадет отец, мать будет кричать на него, Маша будет стоять в коридоре и пытаться расслабить хотя бы ноги, чтобы уйти в комнату, отец будет ползти на четвереньках вперед (извиняюсь, я починю), а потом уткнется лбом в пол под Машиными ногами (Машенька, прости меня! ты меня прощаешь?) — она не сможет ему ничего сказать. И когда мать примется укладывать отца на кровать и из-за двери будут еще доноситься его вялые пережевывания Машенька, ну скажи! — она вдруг почувствует страшную нечеловеческую ненависть — и к отцу, и к тому механизму, открытие которого станет отправной точкой для начала работы над «Минус один».