И вдруг меня осенило! Я вспомнил фамилии! Это — А. Турбин, Кальсонер, Рокк и Хлудов (из „Бега“). Вот они, мои враги! Недаром во время бессонниц приходят они ко мне к говорят со мной: „Ты нас породил, а мы тебе все пути преградим. Лежи, фантаст, с загражденными устами“. Тогда выходит, что мой главный враг — я сам»[165]
.Вот и через последний булгаковский роман проходит скорбь о власти деяний над авторами этих деяний.
Во второй полной рукописной редакции романа (1937–1938) на балу у сатаны появились Гете и Шарль Гуно. Первый — как автор поэмы «Фауст», второй — как автор оперы «Фауст».
По Булгакову выходит, что они стали пленниками того демонического персонажа, которому отвели центральное место в своих произведениях.
Вот так же «призрачные приятели» обретают плоть в финале «Мастера и Маргариты».
Быть может, именно поэтому Каиафа и Иуда не появились ни на балу у сатаны, ни в жизни мастера. Их ограниченность рукописью мастера может объясняться тем, что мастер не вложил в эти образы свою душу — в отличие от более проработанных образов Пилата и Иешуа.
Но у «романа о Пилате» два соавтора. Оба они — и Воланд, и мастер — «объективируют» свои фантазии. В сентябре 1934 года Булгаков полагал, что не мастер, а Воланд отпускает Пилата: «— Прощен! — прокричал над скалами Воланд, — прощен!»[166]
Впрочем, еще более о власти Воланда над романом мастера свидетельствует его подчеркнутое отсутствие на страницах этого романа. Раз персонажи, мотивы и судьбы романа мастера придуманы, а дьявола в романе нет, значит именно он-то и сверхреален. Ему не надо попадать в зависимость от мастера и потом добиваться независимости от него.
Воланд использовал мастера — и покинул его.
Иешуа создан мастером — и тоже оставил его.
Простил ли Иешуа своего создателя — мастера?
Иешуа, который вроде бы всех прощает, для которого все люди добрые, тем не менее выносит приговор мастеру. О том, что это приговор, а не награда, свидетельствует печальная интонация Левия при произнесении этой фразы: «А что же вы не берете его к себе, в свет? — Он не заслужил света, он заслужил покой, — печальным голосом проговорил Левий» (гл. 29).
Иешуа отдает мастера навсегда в царство Воланда, царство зла и тьмы. «Он прочитал сочинение мастера, — заговорил Левий Матвей, — и просит тебя, чтобы ты взял с собою мастера и наградил его покоем. Неужели это трудно тебе сделать, дух зла?» (гл. 29). Создание вынесло приговор своему творцу («он не заслужил света») и покинуло его.
Чем перед Иешуа провинился мастер? Не тем ли, что создал какого-то карикатурно-картонного, одномерного персонажа, который, став самостоятельным, сам тяготится своей навязанной ему одномерностью и пробует ее — через осуждение мастера — изжить? «В романе мы видим Иешуа только так, как его видит Пилат, как его видит секретарь, стража. И даже о том, как Иешуа перед казнью искал ответного взгляда, узнаем извне — из уст Афрания. И никоим образом нельзя узнать из романа, что видел и слышал сам Иешуа. Пилат в романе виден изнутри. Иешуа — только извне»[167]
.Теперь будет понятна головокружительная фраза Воланда, сказанная мастеру: «Тот, кого так жаждет видеть выдуманный вами герой, которого вы сами только что отпустили, прочел ваш роман» (гл. 32).
Вновь говорю: если мастером выдуман Пилат, то Иешуа тоже должен быть рассматриваем как просто персонаж его романа.
Тут стоит обратить внимание, что Воланд в дискуссии с Берлиозом на тему историчности Иисуса употребляет именно это имя: «Имейте в виду, что Иисус существовал» (гл. 1). Иисус — существовал. А Иешуа? Он — вос-существовал. Он начал быть под пером мастера.
Но вот, оказывается, персонаж читает роман про самого себя и дает ему оценку… Это и есть сюрприз, обещанный Воландом мастеру[168]
. Сон, придуманный писателем (мастером) для своих персонажей (сон Пилата о прогулке с Иешуа) обретает реальность и являет себя призраку автора…Персонажи создаются романом мастера, но все же эти тени не начинают жизни вполне самостоятельной. Такими, какими их задумал мастер, они остаются навсегда. Но им не хватает сил и реальности для того, чтобы самостоятельно меняться хотя бы в мелочах.
Их непеременчивость подчеркивается: Левий Матвей и в ХХ веке все так же мрачен и ходит все в том же хитоне, запачканном глиной еще на Лысой горе. Двенадцати тысяч новолуний не хватает для того, чтобы лужа вина высохла у ног Понтия Пилата. И сам Понтий Пилат не изменился — он по-прежнему отрицает свою ответственность за казнь Иешуа. Казненный им Иешуа так же все еще «в разорванном хитоне и с обезображенным лицом» (эпилог). Иешуа по-прежнему говорит охрипшим голосом. И как безвольно, заискивающе Иешуа просил Пилата в романе мастера, так же он и теперь просит Воланда. И все те же идолы царят над Ершалаимом…
Вот тут и встает во всей своей кошмарности и серьезности вопрос о том, горят ли рукописи…