говорил у него темный делец. А о другом, наиболее презренном и гнусном, поэт опять-таки восклицал с ироническим пафосом:
Всюду та же гоголевская тема: фарисейство социального уклада, поголовное лицемерие привилегированных классов, под прикрытием которого насильники всех рангов совершают свои преступления.
Здесь некрасовская сатира непосредственно связана с гоголевской.
«Теперь, — писал Гоголь, — у нас подлецов не бывает, есть люди благонамеренные, приятные, а таких, которые бы на всеобщий позор выставили свою физиогномию под публичную оплеуху, отыщется разве каких-нибудь два, три человека, да и те уже говорят теперь о добродетели» («Мертвые души», гл. XI).
«Плут (по выражению Гоголя в «Театральном разъезде»), корчащий рожу благонамеренного человека», был тогда центральной фигурой самодержавно-крепостнического быта. Благонамеренность (то есть верность режиму) ценилась тогда превыше всего. И ею оправдывались любые пороки. «Царство грабежа и благонамеренности», — сказал о тогдашней официальной России один из летописцев той эпохи.[77]
Всем жизнеописанием Чичикова Гоголь продемонстрировал перед читательской массой, что в ту пору благонамеренность была неразрывно сопряжена с грабежом.
Уже здесь, на этом малом примере, можно отчетливо видеть, как велико было единение Некрасова с Гоголем и как упорно поэт продолжал его дело.
Но продолжать — не значит повторять и копировать. Поэзия Некрасова есть
«Мертвые души» показали с величайшей наглядностью, что «добродетель» и «благонамеренность» были в те времена маскировкой для огромной — в государственном масштабе — организации грабительства. Сатиры Некрасова пошли в этом отношении дальше: они стали настойчиво вскрывать и подчеркивать таящийся в гоголевских образах политический смысл, расшифровывая их всякий раз в революционно-демократическом духе.
Некрасов громко провозгласил, что срывание масок добродетели с народных врагов есть долг и обязанность каждого борца за свободу. Говоря впоследствии об одном из своих ранних соратников, он именно это срывание масок поставил ему в особую заслугу:
И то же срывание масок представил заслугой Белинского:
Гоголевская тема и здесь подверглась, так сказать, активизации. Эпическое повествование о «царюющем зле» Некрасов превратил в боевые призывы к уничтожению этого зла.
Борьба революционных демократов за Гоголя представляла в сороковых годах немалые трудности. Особенно мешало ей то, что сам Гоголь не сочувствовал ей.
Под воздействием темного влияния мнимых друзей Гоголь стал недоверчиво и отчужденно смотреть на своих верных последователей, связывавших его творчество с освободительным движением эпохи.
Герцен назвал «Мертвые души» «горьким упреком современной Руси», «криком ужаса и стыда», но сам Гоголь, в то время как до читателей дошел этот крик, уже принимал всевозможные меры, чтобы «современная Русь» не услышала в этом крике упрека. Он уже всецело находился в плену тех идей, которые впоследствии выразились в его «Переписке с друзьями».
Не уразумев общественного смысла своих гениальных сатир, не осознав своей великой исторической роли бойца за передовые идеи эпохи, он стремился отгородиться от тех демократических масс, которые породили его.
Вряд ли был в мировой литературе писатель, субъективная самооценка которого была бы так далека от подлинных основ его творчества.
Упорно не желая соглашаться с Белинским, утверждавшим, что произведения Гоголя «настоящий портрет русской жизни, в котором все схвачено с удивительным сходством», автор «Мертвых душ» заявил: «Большая часть читателей впала в глубокую ошибку, приняв «Мертвые души» за портрет России». Вопреки очевидности, Гоголь упорно твердил, будто «Мертвые души» не вскрыли никаких «ран или внутренних болезней России», будто никаких «потрясающих картин торжествующего зла» в них нет.[78]
Вот почему необходимо было вести борьбу не только с врагами писателя — Сенковским, Полевым и Булгариным, не только с его ложными друзьями — Самариным, Шевыревым, Константином Аксаковым, но, в сущности, и с ним самим, с Гоголем.