Под ясностью, конечно, мы понимаем здесь
Теперь мы вновь и в последний раз вынуждены вернуться к упражнениям в стиле лиу, жуткое занятие, искренне сожалея о том, что когда-то поддались соблазну сочинить эту допотопную «Сказку о бочке», повествующую о Кристофере Линь Люне и его бамбуковой «Янки Дудл». Извинить нас может разве лишь то, что когда-то мы были склонны воображать себя Сезанном печатной страницы, так сказать, мастером в области архитектоники. Мы живем и учимся, мы нюхаем собственные пятки, как и подобает честному человеку, и чтим нашего Отца, нашу Мать и Гете.
Замечание, которое, как нам представляется, мы просто обязаны сейчас сделать, чтобы никогда больше к этому не возвращаться, состоит в том, что: ровно как мы и опасались, Альба и компания оказались такими же убогими хрипунами, как и сиплоголосый Белаква и весь континентальный цирк. Такое сборище с бешеной скоростью отдаляющихся от центра паршивцев Какьямуни и в кошмаре не приснится ни одному из членов Общества почтенных авторов — это наше твердокаменное убуждение. Что бы сказал Лейбниц?
Так или иначе, но мы не можем сердиться на них долго, они ведь, в конце концов, такие очаровательные, просто обворожительные создания, когда все сказано и сделано,
Сейчас произойдет нечто непредвиденное и совершенно ужасное. В тихое течение нашей каденции ворвется кошмарная гарпия, Мисс Дублин, одержимая бесами кошка. Вот она причаливает, низким голосом напевая что-то из Хавелока Эллиса,
[424]исходя зудящим желанием делать срам и непотребства. [425]Если б только было возможно связать ее, выпороть и сжечь, но не быстро. Или, в противном случае, осторожно растолочь ее в ступе. [426]На ее впалой груди, точно на пюпитре, открыта «Монастырская полутень» Портильотти, переплетенная в сыромятную кожу. В когтях она крепко держит нераскрытые, одетые в шагрень «Сто дней» Сада и «Антэротику» Алеши Г. Бриньоле-Сале. Над глазом у нее гнойный пудинг, боль тяжелым тюрбаном сжимает лошадиную голову. Глазная впадина замусорена, и круглое бледное яблоко таращится изо всех сил. Уединенное самосозерцание снабдило ее широкими, удобными для ковыряния ноздрями. Рот закусывает невидимые удила, у горестных уголков губ собирается пена. Под блузкой иронически съежилась конусообразная грудина, полускрытая брюшными наростами. Замочные скважины искривили шею, из-под длинной узкой юбки с перехватом ниже колен доносится треск костистого крупа. К копытам присобачены шерстяные чулки цвета индиго. Aie! [427]Как мы ее назовем? Придумайте имя, быстро. Лилли, Джейн или Калекен Фрика? Или просто — Мэри? Предположим, мы дали ее двойное имя: Калекен — в угоду горе-богословам, и Фрика — в угоду самим себе, а звать ее будем то так, то эдак, как покажется удобнее.
У Фрики была мать, и это отчасти объясняет Фрику: лысая, кошкой орущая бедламская мамабельдам, у которой пальцев на копытах больше, чем зубов. Молодой кобылой та выделывала отменные курбеты, поднимая колени аж до подбородка, и пользовалась известным успехом в известных кварталах. А если кобыла идет рысью, как гласит знакомая нам по горькому опыту пословица, разве может жеребенок родиться иноходцем? Не может. Она и не родилась иноходцем. Она примчалась рысью, покрытая кошмарным чепраком, и тихим абсентным ржанием уведомила Белакву, что ее драгоценная матушка приглашает его на вечер, сулящий закулисные интрижки, бокал кларета и интеллигентное общество. Белаква осторожно отнял руки от лица.
— Я не смогу, — произнес он, — я не смогу.
Теперь она поправляла подвязки. Что ей нужно? Он не мог этого понять.
— Я желаю, — сказал Белаква, — чтобы ты вняла совету Мадам, твоей благородной матери, и носила бы почтенный дырчатый резиновый пояс вместо этих скотских подвязок. И пожалуйста, не размахивай ими у меня перед носом.
— Но я должна, — прогундосила она, завращав глазами, — неужели ты не понимаешь, Бел, что я просто должна?
— Нет! — вскричал Белаква. — Неужели Синий чулок превратит в геенну мою собственную комнату?
— Ах, Бел, — негромко заржала она, — неужели ты действительно так обо мне думаешь?
Освещаемый лунным гневом, Рубенс эмбол, Белаква уронил свою бедную голову на руки.
— Если б только ты была так любезна, — произнес он тихим умоляющим голосом, — сообщить Мадам — твоей матери, что Белаква сожалеет, но он не сможет…
Белаква сожалеет, но он не сможет… Так в пыточной камере, подумалось ему в душевной муке, окажется еще больше жаб и змей. Без всякого предупреждения она заржала снова, на этот раз пронзительно и похотливо:
— Придет Шас! Шас и Белый Медведь!