Тем не менее в сумерках, вечером, черной и темной ночью, после музыки, с вином музыки, рейнским вином, нам было уготовано понять его чуть лучше, взглянуть ему в глаза почти так же, как он иногда ухитрялся взглянуть в глаза самому себе.
Так посредством Немо Белаква чуть лучше узнал себя, а мы (хотя говорить об этом слишком поздно) чуть лучше узнали Белакву, а также были предупреждены о Немо.
* * *
Теперь мы снова в навозной жиже, два пролива и 29 часов, если ехать через Остенд от приятного Пратера. И не просто в жиже, а в том особом рукаве жижи, который предназначен для двух наших молодых людей, в их жиже, так сказать, в святая святых жижи, в трясине, где среди осоки и камышей запутанных отношений нежатся Альба и Белаква. Ковчег и киот завета пошли ко дну, шекина улетучилась, херувимы тонут.
Рядышком, касаясь друг друга, они полулежат в тени большого камня на Силвер-стренде, — камня, который Белаква выбрал за его тень. Она порылась в бездонной сумке, она извлекла оттуда маникюрные ножницы и пилочку, она приводит в порядок его ногти, делая ему чуточку больно в своей решимости не оставить без внимания ни одну лунку, радостно сознавая, что делает ему чуточку больно, тихо напевая «Авалона», снова и снова припев, время от времени сглатывая ручейки слюны, что рождаются из ее сосредоточенности. Они окопались за низким частоколом бутылок, воткнутых в бледный песок. Вздрагивающий от боли влюбленный зачарованно смотрит на двух чаек за частоколом, устроивших перепалку из-за сандвича.
— Посмотри на них, — воскликнул он, — только посмотри на них.
— Да, — сказала Альба.
— Как муж и жена.
Они вспорхнули, они взлетели высоко над морем, оставив разрушенный сандвич на берегу. Потом они кружили, мощно взмывая ввысь, они трепетали как веки, и в ярком полете вернулись, вернулись к своей хлебной мишени. Теперь хлеб лежал между ними, он оказался в центре соединявшей их прямой. Тугими шажками на нежных голых лапках они описали окружность, вращаясь вокруг сандвича раздора. То была игра, любовная игра. Они не были голодны, они были муж и жена.
Увы, колодки символов…
— Теперь, — сказала она, — другую.
Как же люди иногда
Сообщим читателю без лишней суматохи, что они были приятно пьяны. То есть, полагаем, более прилично и менее неприлично, чем обычно. Не настолько погружены в тот позорный апофеоз непосредственности, откуда изгнаны вчера и завтра и где время едва брезжит в болоте бессознательности; и в то же время менее зажаты в повседневной связности вещей, то есть больше Седьмой симфонии и меньше паники, чем обычно. Нет, добавим без особой нужды, они не плавились в бесстыдном экстазе расщепления, который справедливо затухает в трясине и боли повторной сборки; нет, то была не слава распада в апофеозе непосредственности, но только невинное и приятное осознание бытия, и то менее утомительное, чем соответствовало их привычкам. Приятно пьяны.
Не прошло и года с тех пор, как на континенте, в других землях, он был с другой девушкой, более крупной, менее щедрой, по сути, с девушкой совсем иной породы, со Смеральдиной (которую теперь, задним числом, хотя уже слишком поздно, мы назвали бы Гесперидой), с этой горделивой собакой-дамой. Он был на континенте, среди осенней листвы, и листья были очень хороши сами по себе — их попирали проворные сандалии Эвиток, они медленно тонули в каналах, что некогда орошали услады пресыщенных эрцгерцогов, или просто мягко вдавливались в землю пунктуальным равноденствием.
Именно Осень, а не Весна всегда будет временем усилий любви. Данное утверждение, как нам кажется, особенно справедливо в отношении самых последних дней Осени — Лимба, когда все готовится вновь втащить в круговорот года старого вояку, Зиму. А Венеция, где гниет вода, и гранаты кровоточат спермой, и Диккенс предан забвению, несравненно для этого хороша. Самое место. Создана для этого.