– Мне приснилось, что по комнате кружила летучая рыба, – говорил Дэвид. – Она была голубая и кружила у меня над головой. Я очень за нее волновался: мне казалось, нужно ее поймать и посадить в воду, иначе она умрет, и я все бегал за ней с сачком. А потом я вдруг оказался в нашей школьной часовне, а рыба перестала кружить, спустилась вниз – плавно, как птица, – и улеглась на алтарь…
Красивый мальчик, думал Монти. Свет юности вожделен и прекрасен. Зачем человек осужден на увядание плоти, на угасание этого изначального огня? А он сам – как бездарно и безрадостно он растратил годы своего горения! Притворялся, лицемерил, корчил из себя какого-то «рокового» героя – зачем? Чтобы произвести впечатление на глупцов вроде Эдгара Демарнэя? Не отдавал себя до конца ни любви, ни познанию. Краткие его любовные романы замыкались на нем же самом. Возможно, война с Лиони подточила его силы еще в детстве. Возможно, тот угаданный им материнский страх слишком рано внушил ему неправедное сознание собственной власти. Неудивительно, что Мило Фейн, безжалостный убийца, не умевший улыбаться, стал его возмездием и могилой его таланта. До Софи он жил лишь наполовину, его вторая половина была мертва. Только неотразимая самовлюбленность Софи, ее лучезарная энергия, ее способность отдаваться радости целиком, без остатка, – только она наполнила его жизнь светом, дала ему силы, чтобы стерпеть боль от ударов, наносимых ею же. Иногда он чувствовал себя вечной жертвой, которую убивают лишь затем, чтобы тут же воскресить для новых страданий. Если бы не эта проклятая ревность, думал он. Он бы давно уже избавился от Мило, и бездумная, беспечная, сияющая Софи превратила бы его в нормального человека, в художника. Если бы ревность не обезобразила его прекрасную любовь еще до того, как ее обезобразила смерть. Если бы он мог быть не таким, каким был, и вести себя не так, как вел, а как-то иначе. Он пытался, медитировал. Не помогло, увы. Неужели это его судьба – вступить в жизнь Мило Фейном, покинуть ее Магнусом Боулзом?
– Сновидения – такая удивительная вещь, правда? – говорил Дэвид. – В них все красиво, не как в жизни. Даже какая-нибудь гадость и та выглядит во сне совсем по-другому. А в жизни на нее, может, и смотреть противно – как на собак во время кормежки.
– Да, нашим сновидениям присущи иногда наивная чистота и свежесть, – сказал Монти. – Только не надо требовать от них слишком многого и не надо копаться в них и искать каких-то объяснений.
– Как мой отец?
– Пусть они прилетают и улетают, как птицы.
– Вы не верите в «бесконечные глубины сновидений, из которых рождается сама жизнь»? Это из последней статьи моего отца.
– Нет, – сказал Монти. – Сновидения – это сказочки, которые люди рассказывают друг другу за завтраком.
– Подождите, вы что, правда думаете, что нет никаких глубинных причин, никаких механизмов, которые всем управляют? Думаете, все это ровно ничего не значит?
– Смотря что ты подразумеваешь под «глубинностью».
– «Смотря что» – кажется, то же самое вы говорили о религиозных образах.
– Религиозные образы суть в некотором смысле порождения эстетики, – сказал Монти. – Ведь кто-то их создавал. Но нужны они нам для того же, для чего и сновидения.
– То есть… для чего?
– Для гигиены нашего эго. Удачная религия дает каждому сознание собственной невинности и рецепт счастливой сексуальной жизни.
– Каждому – даже какому-нибудь отшельнику или аскету, который сидит себе на столбе и медитирует?
– Этому в первую очередь.
– Мой отец говорит, что в основе религии лежит потребность в самобичевании.
– У твоего отца на многое имеется своя излюбленная точка зрения. Какие-то стороны религии связаны с самобичеванием, какие-то нет. Религия – штука сложная.
– Так вы не верите в религию, Монти?
– В такую нет.
– А в какую верите? В какую-нибудь по-настоящему глубокую?
Монти ответил не сразу. Обсуждать все это с Дэвидом не хотелось. Лишь юношеская непосредственность собеседника делала возможным подобный разговор, но она же делала его бессмысленным. Можно было, конечно, изречь какую-нибудь глубокомысленную полуправду, но тоже не хотелось. Объяснить такие вещи по-настоящему невозможно, потому что такие вещи необъяснимы.
– Варрон говорил, что многие боги вымерли от забвения.
– И что?
– Когда все боги будут преданы забвению и вымрут, тогда, возможно, начнется настоящая религия.
– Не совсем понимаю. А как же Христос? Он так меня мучает.
– Не обращай на Него внимания. Он пройдет, как проходит все. Как радуга.
– Скорей бы уже, – сказал Дэвид. – А кстати, Он ведь тоже был в моем сне. Стоп, кто же Он был? Тот, который бегал с сачком за летучей рыбой, когда потом мы вместе оказались в часовне, – или сама рыба?