Из кафе, залитого солнцем или розоватым светом сумерек, он скользил к стойке бара. Из бара, по лестницам, в номера за красными бархатными занавесками. В ночь. У ночи была площадка для танцев, эстрада для джаза, заставленные столики и осыпанные стеклянной пылью колонны, сверкавшие мириадами крошечных звезд. Там, у входа, висели фотографии, афиши, рекламы ревю. «Часто, неплохого». Ночь утомляла. Бывало, на рассвете он качался от усталости. И все-таки его тянуло к ней, к ее блеску. Он знал, что блеск этот фальшивый, что он тускнеет в лучах солнца, но что за беда. Какая разница? «Жизнь. Это жизнь». Иногда, уже перед уходом, выпадала свободная минута — он стоял, прислонившись к стене, и думал, не торопясь, обо всем. «Надо иметь деньги. Сюда не ходят без денег». Порой сон валил его с ног, но обычно он был шустрый и юркий, как мышонок. Маноло говорил — если сумеешь тут удержаться, выйдешь в люди. Но он думал о своем. О том, что пришло к нему, что вдруг открылось глазам. Был тот тихий предрассветный час, когда едва освещенная площадка пустела. Он помогал убирать стулья, их ставили на столы, уже без скатертей. Оркестранты убирали свои инструменты, и лишь пианино огромным зверем дремало на эстраде. Пюпитры были сложены, а колонны блестели по-прежнему, но блеск этот казался теперь нелепым, абсурдным. Одна за другой с сухим щелканьем гасли лампочки, и на зал опускалась мгла. В тот час в памяти выплывало все, что произошло за ночь; грудь теснило какое-то томительное чувство — не то он ждал, не то жалел о том, чего не случилось. Он не знал, нравится ему этот час или нет. Назойливо звучал в ушах какой-то гнусавый голосок, твердивший одну и ту же песенку. Иногда он и сам, невольно, насвистывал тихонько этот прилипчивый мотивчик, легкий и слащавый. Закутавшись в шубу из леопарда или пантеры, которая придавала ей какой-то дикий вид, выходила Мариан. Мигель направлялся в раздевалку, но, увидев ее, жался к стене. Мариан, проходя мимо, легонько шлепала его по щеке, иногда говорила несколько слов, иногда просто улыбалась. (Он бывал в ее маленькой уборной и видел там старую тряпичную куклу. Мариан говорила, что это талисман, который приносит ей счастье. «Как можно верить в эти вещи?») Мариан принадлежала к тому же миру, который он недавно открыл и о котором много думал. И другие, похожие и непохожие на нее, тоже были из этого мира. И те, мужчины, что приходили, садились за столики и пили. Одни — одетые с небрежным изяществом, другие — в потертых костюмах. Завсегдатаи и случайные посетители, которых он узнавал сразу, издалека. Он знал, что они закажут: «Пачку Честера», знал, сколько дадут на чай. Он знал уже все или почти все в этом мире. Мариан с ее выцветшей куклой была тут самая симпатичная, и он от души желал ей счастья. «А что?» Этот час был его, и он мог думать, отмерять и даже раздавать счастье. А потом он возвращался домой, в свою комнату; мать недвижным взглядом смотрела в потолок или тихонько стонала. Он бросался на тюфяк, который Аурелия положила рядом с кроватью больной — «и то сказать не дом, а истинный приют для бедных», — и еще раз перебирал в памяти происшедшие события. Сам собой напрашивался ясный вывод: «Остаться бедным — нет, ни за что». Ясно было и другое — надейся только на себя, никому до тебя нет дела. Рядом лежала мать, паралич все прогрессировал. «По своей дурости», — сказала Аурелия. Но все равно, она всегда, всю жизнь, была просто быдло. «А кичливая Аурелия, кто она?» Никто. Никем была и старая Аурелия. Жизнь — это совсем другое. Это то, что только сейчас начало открываться ему. Жизнь — это другие существа, с другим языком, с другими привычками и запросами, о которых здесь, в глухой внутренней комнате, не могли и подозревать. С каждым днем он все больше ненавидел этот дом, где лежала больная мать, где Аурелия лебезила перед стариком, потакала во всем и устраивала сцены ревности Маноло, а тот обращался с ним как со своей вещью. «Я убегу отсюда, я знаю, куда идти». Но жизнь уже научила его — тише едешь, дальше будешь, и он ждал. Потому что не следовало забывать: ему всего четырнадцать, глаза у него еще только открываются, и надо многому научиться. «Моя жизнь будет не такая». Однажды ночью он проснулся в испуге — лег он, как всегда, поздно, голова болела, ломило в ногах. Еще не светало. Издалека доносился тонкий гудок поезда. Перевернувшись на другой бок, он зарылся с головой в простыни и подумал: «Как много есть мест, куда можно уехать…» В ясные дни из окна маленькой гостиной дона Криспина на фоне бледно-голубого утреннего неба виднелись мачты и флажки кораблей. Иногда, выйдя на улицу, он чувствовал солоноватый запах и тогда с тоской вспоминал о пляже. Он знал — в нескольких метрах был порт, море, и радовался этому. От выпитого кофе становилось веселей, и он бодро поднимался по улице к остановке трамвая, который довозил его до работы. Порой окна маленького кафе на Дворцовой площади, где он пил кофе, запотевали. «Я и зиму люблю», — думал он.