Какая-то ночь всегда первая. После танцев и праздничного пира за длинным столом — подавали жареные окорока и куропаток, оленину, зайцев, рыбный пирог, молочных поросят, обложенных желтыми апельсинами, босоногие слуги неслышно сновали, разливая бордо и мозельвейн со льда, местных вин не было, все привезли из Европы — мы наконец удалились в свои комнаты наверху, а гости еще продолжали бражничать. Ты попросил у меня прощения и ушел в малую гостиную закончить какую-то работу. Не знаю, что ты там делал, я тебя не спрашивала, наверное, писал свои заметки или расчеты, с которыми нужно было сесть возле лампы. Ты небрежно поцеловал меня в щеку и сказал: «Миссис Ларсон, наверное, хочет спать, а у меня есть дела». Мне хотелось посидеть с тобой, посмотреть, как ты работаешь, но я боялась, что буду тебе мешать. Мать прислала двух служанок раздеть меня. Уже миновала полночь, а бедняжки были на ногах с пяти утра, и один бог ведал, когда-то им удастся лечь. Они раздели меня, распустили мне волосы, а я закрыла глаза и представляла себе, что это твои руки меня касаются. «Мой жених, мой муж», — повторяла я про себя и вдруг подумала: «Муж… Какое глупое слово». Потом рабыни ушли, а я сняла длинную ночную рубашку, всю в рюшах, кружевах и вышивке, и стала ждать тебя обнаженная. Когда ты пришел в спальню, уже рассвело.
— Я думал, ты спишь, — сказал ты с удивлением, даже с досадой.
— Я ждала тебя.
Я отвернулась, чтобы не смущать тебя, пока ты разденешься, а сама стала наблюдать за тобой в маленькое зеркальце сбоку: какое у тебя белое тело, какой ты большой и сильный, как закалили тебя далекие моря и страны, и представляла себе, как мне сейчас будет больно, как потечет кровь. Мне хотелось, чтобы кровь текла ручьем, алая, как тутовый сок, хотелось ради тебя и ради себя: сейчас я узнаю, что это значит — стать женщиной, ты превратишь меня совсем в иное существо, освободишь меня… Ты улегся рядом, поцеловал меня, повернулся ко мне спиной и тотчас же уснул. Ты овладел мной на следующую ночь — именно овладел, взял меня, точно вещь, а потом отодвинулся на край кровати. Мне даже не было больно, и крови выступило всего несколько капель.
— Как, и это все? — спросила я.
— Что все?
— То, что сейчас было. И только-то?
— Ничего не понимаю.
— Я тоже.
Через минуту ты уже опять спал, но я по-прежнему не сомкнула глаз.
Сейчас мне снова хочется тебя спросить: «И только-то?» Но ты по-прежнему молчишь. И это все? Конец? Страшные, нелепые, бессмысленные останки на краю долины, горсть праха, словно бы оставшаяся от птицы, которая упала мертвой на лету и истлела, и перья ее разметал ветер — как это ничтожно мало!
А может быть, наоборот, неизмеримо много? Одно я знаю: не страшно, когда умирает человек, смерть проста и обыденна. Страшно, когда умирает то, во что ты верил, на что надеялся, что любил.
Покойся с миром, Эрик Алексис Ларсон. Какая-то ночь всегда первая.
Ночью, когда они разбили бивак высоко на склоне, схватки у нее усилились.
После того как они нашли труп, они до самого вечера не произнесли ни слова. Он иногда поглядывал на нее, но она, казалось, его не замечала, не замечала того, что движется, — так щепка плывет по реке, не сознавая, что ее несет течение. День был пронзительно ясный, ни малейшей дымки на горизонте, ни тени тайны в долинах между холмами, все контуры обозначены жестко и твердо, все кажется именно тем, что оно есть, — вон там камень, там дерево, рядом куст.
Она все время ощущала тупую, тянущую боль — свою верную спутницу в последние дни, даже подругу. Но когда они остановились на ночлег, боль стала явственней, определенней, в ней проступили контуры отдельных ощущений, как силуэты деревьев и камней в пейзаже, что их окружал, однако она закусила губы и ничего ему не сказала. И вот сейчас, в темноте, ее вдруг так скрутило, что она не удержала стона.
Адам тотчас же проснулся.
— Что с вами?
— Ничего.
— Вы стонали, я слышал.
Как ни стискивает она зубы, стон вырывается у нее снова.
— Господи, если б я была в Капстаде! Там бы мне помогли.
— Где у вас болит?
— Здесь. — Она проводит рукой по животу, осторожно трет, сжимает. Где-то в глубине снова возникает тайная дрожь и рвется наружу толчками, точно волны землетрясения. Но сейчас ее уже не тошнит. И она знает, понимает нутром, что ее тело пытается отторгнуть от себя свою частицу — ее ребенка.
Буду лежать и не шевелиться, может быть, все пройдет.
— Принеси бренди.
Он подает ей бутылку, она отпивает глоток.
— Завтра придем в готтентотскую деревню, — говорит он. — Дотерпите до завтра? Там женщины знают, что делать. Мы бы еще сегодня до них добрались, да вот…
Она снова подносит к губам бренди.
— На что мне твои готтентоты? Какой от них толк? Грязные дикари.
Он не отвечает.
Но проходит сколько-то времени — звезды описали довольно большую дугу над уродливыми силуэтами алоэ и сухих поломанных деревьев на вершине ближайшего холма, — и ее пронзает такая боль, что она схватывается руками за живот и бьется головой о твердую, как камень, землю, на которой лежит.
— Ты думаешь, готтентоты мне и в самом деле помогут?