Через несколько дней после смерти этой дамы я отправился с визитом в тот же дом, к другому больному. Я вошел, заранее решив не смотреть на портрет. Но все было напрасно, ибо портрет сам смотрел на меня и притягивал мой взор. Распрощавшись, я направился домой. До дверей меня пошел проводить вдовец, хозяин дома. Возле портрета мы задержались, и я, словно подталкиваемый какой-то непреодолимой силой, воскликнул:
— Какой портрет! Это лучшее из того, что написал Авель!
— Да, — ответил вдовец, — этот портрет — величайшее мое утешение. Я провожу долгие часы, разглядывая его. И мне кажется, что она вот-вот заговорит со мной.
— Да, да, — прибавил я, — Авель удивительный художник.
По выходе я сказал себе: «Я позволил ей умереть, а вот он воскресил ее!»
Мучился Хоакин всякий раз, когда умирал кто-либо из его больных, особенно детей, но смерть чужих пациентов оставляла его почти равнодушным. «Да и зачем, собственно, было ему жить?.. — говаривал он в таких случаях. — Ведь смерть для него — настоящее благодеяние…»
Собственное душевное состояние до того обострило его способности психолога-наблюдателя, что он легко мог распознавать самые потаенные нравственные недуги. Маска внешней благопристойности вовсе не мешала Хоакину разглядеть, что мужья без особой печали — если не без восторга — предвкушают смерть своих жен, а жены ждут не дождутся смерти своих мужей, лишь бы побыстрее заполучить заранее намеченного избранника. Когда в годовщину смерти его пациента Альвареса вдова вышла замуж за Менендеса, ближайшего друга усопшего, Хоакин подумал: «То-то странной мне показалась эта смерть… Теперь понятно… Вряд ли на земле есть животное более омерзительнее, чем человек! Взять, к примеру, эту добродетельную госпожу. Такая благородная дама!..»
— Доктор, — сказал ему однажды один из его больных, — прикончите меня, ради бога, прикончите меня, я больше не могу… Дайте чего-нибудь такого, что разом прекратило бы мои страдания…
«А почему бы и в самом деле не сделать того, что просит этот несчастный, — размышлял Хоакин, — если он только мучится? Мне жаль его! Ну и свински же устроен мир!»
И нередко случалось, что в судьбах больных он узнавал самого себя.
Однажды явилась к нему соседка, бедная женщина, сломленная годами и заботами, муж которой на двадцать пятом году совместной жизни вдруг спутался с какой-то уличной девкой. Покинутая жена пришла поведать ему свои горести.
— Дон Хоакин! — умоляла она. — Ведь вы, говорят, знаете все: можете ли вы дать средство, чтобы излечить бедного моего мужа от зелья, которым опоила его эта вертихвостка?
— О каком зелье ты говоришь?
— Да раз он бросил меня, прожив целых двадцать пять лет и перебрался к ней, то рассудите сами…
— Знаешь, ведь куда хуже было бы, если б он бросил тебя, когда вы только поженились и ты была молода…
— Ах нет, господин доктор! Она наверняка опоила его каким-то приворотным зельем, которое вскружило ему голову; иначе ничего подобного не могло бы случиться… не могло бы быть…
— Зельем… зельем… — пробормотал Хоакин.
— Именно, дон Хоакин, именно зельем… Вы же человек ученый; дайте мне средство против этого зелья!
— Эх, милая! Еще далекие наши предки тщетно пытались отыскать живительную влагу, которая бы возвращала молодость.
И когда несчастная ушла, погруженная в свое горе, Хоакин подумал: «Неужели бедняжке не придет в голову хотя бы разок взглянуть на себя в зеркало? То-то бы она увидела, что сделали из нее долгие годы тяжких трудов! Простонародье, оно все приписывает колдовскому зелью, дурному глазу, зависти… Работы не найдут — виновата зависть… Случается что-то дурное? Зависть. Тот, кто все свои неудачи приписывает чужой зависти, сам завистник. А разве мы все не завистники? Разве меня, например, не опоили зельем?»
Еще много дней он думал только о зелье. И в конце концов заключил: «Это и есть первородный грех!»
IX
Хоакин женился на Антонии в надежде обрести тихую гавань, и бедняжка сразу же поняла свое место и назначение в сердце супруга. Она должна была стать щитом, возможным утешением. Антония получила в мужья человека больного, неизлечимого душевного инвалида. Ее судьба — быть сиделкой при нем. И она смиренно согласилась на это, движимая состраданием, преисполненная жалостливой любви к тому, кто пожелал соединить с ней свою жизнь.
Антония и сама чувствовала, что между нею и ее Хоакином воздвигнута как бы незримая перегородка, как бы кристально прозрачная ледяная стена. Этот человек не мог принадлежать своей жене, ибо этот безумец, этот одержимый не принадлежал даже самому себе. Вдруг в самых интимных порывах супружеской жизни какая-то незримая тень возникала между ними. Ей казалось, что она похищает у него поцелуи или отбирает силой.
При жене Хоакин избегал говорить об Елене, и Антония, заметив это, словно нарочно поминала ее при каждом удобном случае в разговорах за столом.
Но так было только вначале; впоследствии она избегала заговаривать об Елене.