Сильвия была олицетворением ”настоящей еврейки”. Миловидная, пухленькая, смуглая, очень умная, она прекрасно вела дом и создавала Алексу все условия для занятий. В глазах Сильвии, убежденной, с пеленок, сионистки, Алекс как еврей достиг вершин совершенства — он был писателем, учителем и историком; выше ничего не бывает. На первом в ее жизни собрании рабочих сионистов она сидела на руках своей матери, потому что еще не умела ходить. Сильвия была всецело предана делу мужа и никогда ни на что не жаловалась — ни на скудость доходов, ни на то, что Алекс так мало бывает дома. Алекс любил Сильвию не меньше, чем она его.
Работая, Алекс расцветал. Мир кружился вокруг него, беснуясь, а он никогда не торопился, не повышал голоса, не впадал в панику, не мучился, как другие, внутренними противоречиями. Он достиг того состояния земного блаженства, которое называется душевным покоем.
Казалось странным и даже смешным, что организацией бетарцев руководят в одной упряжке Брандель и Андровский. Андрей, будучи на пятнадцать лет младше Алекса, был полной его противоположностью, что не мешало обоим признавать друг за другом достоинства, которых не хватало каждому из них.
— Оставайтесь на ужин, и Габриэла пусть приходит, — пригласила Сильвия.
— Если для вас это не слишком хлопотно.
— Ну, что вы! Вольф, как только кончите партию, берись за флейту. Деньги за уроки музыки на дереве не растут.
— Хорошо, мама.
— Еще счастье, что ваша племянница, Андрей, собирается поступать в консерваторию, а то он и не притронулся бы к инструменту.
Андрей глянул на Вольфа, и тот покраснел.
”Ах, вот оно что, — подумал Андрей, — значит, ты один из тех шмендриков, которые заглядываются на Рахель”. Вольф опустил глаза. Андрей внимательно смотрел на мальчика. Угловатый, на подбородке пух пробивается между прыщами... И что только Рахель в нем нашла? Конечно, он еще не мужчина. Хороший мальчик.
— Ваш ход.
Андрей сделал нелепый ход.
— Шах и мат, — сказал Вольф.
Минуты три Андрей тупо смотрел на доску, а потом заорал:
— Марш за флейту!
Андрей потянулся, зевнул и обернулся к Алексу, который что-то писал в толстой тетради.
— Что это? — спросил Андрей, беря тетрадь в руки.
— Дневник. Дурная привычка все заносить на бумагу.
— Зачем тебе дневник в твоем возрасте?
— Не знаю. Просто в голове вертится странная мысль: вдруг он когда-нибудь пригодится.
— Не заменит же он Седьмой уланский полк, — пожал плечами Андрей, кладя дневник на стол.
— Как сказать, не уверен, — возразил Алекс.
— Вовремя сказанная правда может оказаться сильнее сотни армий.
— Мечтатель ты, Алекс.
Алекс уловил в Андрее какое-то беспокойство. Он отложил бумаги в сторону, вынул из тумбочки письменного стола бутылку водки и разлил по стаканам: в маленький — себе, в большой — Андрею. Андрей поднял стакан и произнес: ”Лехаим!”[28]
— Ты сегодня почти все собрание молчал, — начал Алекс.
— Другие за меня достаточно говорили.
— Послушай, Андрей, таким мрачным я тебя видел только однажды, два года назад, еще до Габриэлы. Вы с ней поспорили?
— Я с ней всегда спорю.
— Ты мрачный из-за того, что надвигается война?
— Да. И из-за Габриэлы тоже. Есть вещи, которые человек хочет выяснить перед тем, как уходит в бой.
— Мы о них сегодня говорили часа три. Где ты был в это время?
— Плохой я еврей, Алекс, — тряхнул головой Андрей и выпил. — Не тот я еврей, которым мог бы гордиться мой отец, да будет благословенна его память. Мой отец находил утешение в Торе на все случаи жизни, — Андрей подошел к окну, раздвинул гардины и махнул рукой в сторону Тломацкой синагоги.
— Но, Андрей, потому-то мы и бетарцы, и рабочие сионисты, и ревизионисты, что не нашли утешения в Торе.
— В том-то и дело, Алекс, что сионист я тоже плохой.
— Господи, кто тебе все это наговорил?
— Пауль Вронский. Он меня видит насквозь. Нет, не настоящий я сионист. Слушай, что я тебе скажу. Я вовсе не последователь А.Д. Гордона, и любви к земле у меня нет, хоть тресни. Я не хочу ехать в Палестину ни сейчас, ни потом — никогда. Мой город — Варшава, а не Тель- Авив или Иерусалим. Я — польский офицер, и это моя страна.
— Однажды ты мне очень образно объяснил, что не хочешь, чтобы у тебя отнимали кур. Разве это не сионизм? Разве мы не боремся за свое достоинство?
— Гиблое дело, — пробурчал Андрей, сел и тихо добавил: — Я хочу жить в Польше, хочу быть частью этой страны, коль скоро я ее подданный. Но вместе с тем я хочу оставаться самим собой и не отказываться от своего, как Вронский. Когда-то я хотел ходить в синагогу и верить, как мой отец; теперь я хочу верить в сионизм, как ты.
Александр потуже затянул кашне, приподнял стакан, и Андрей увидел у него на локте заплату.
— Тщетно желать быть поляком в своей стране, тщетно желать быть евреем на своей исторической родине, — продолжал Андрей. — То и другое — роскошь, для меня недоступная.
Он посмотрел в окно и увидел, что к дому подходит Габриэла.