Он много бы дал, чтобы теперь же подробно поговорить с Лениным. «Надо объяснить всем, — горячо думал он, — надо понять, что сейчас те маленькие достоинства, которые живут в людях наряду с огромными недостатками, достоинства, выработанные человеком в самом себе очень медленно, с великими страданиями, могут разрастись пышно и ярко и сделать людей лучше, красивее, выше, чем они были до сих пор».
Погруженный в свои думы, Горький прошел мимо солдатских патрулей и, обогнув садовую ограду, свернул на Фурштадскую. В мутном сумраке маячили одинокие фигуры, и было непонятно — страх ли перед событиями, беспокойство за успех борьбы или простое любопытство заставило их покинуть постели и бродить по тротуарам.
…С угла, от магазина братьев Черепенниковых мимо него с криком метнулись в переулок какие-то люди; послышался звон разбиваемых стекол, где-то вверху, должно быть на крыше, застучал пулемет. Почему-то казалось, что пули не могут лететь и вязнут в мутной тине ночи. Но снова все смолкло. Старые коробки домов выглядели пустыми. У кирки он свернул в проходной двор и вышел к Литейному. Проспект был пуст. Лишь где-то далеко, как привычная мелодия петроградской ночи, глухо стучали о торцы мостовой копыта извозчичьей лошади.
На Марсовом поле у свежих братских могил его догнал ломовик. Гремя о твердую землю железными ободьями колес, разгоряченный битюг ходко тащил широкую телегу, на которой лежал серый продолговатый предмет.
— Эй, извинения просим! — услышал Горький хрипловатый, простуженный голос.
С телеги спрыгнул взъерошенный солдат в папахе, из которой была выдрана кокарда, и на ее месте темнел кумачовый бант.
— Где тут за революцию хоронят?
Горький не успел ответить: из старой гренадерской будки, перетащенной с угла на середину поля, вышел старик в пиджаке, перетянутом ремнем, с винтовкой в руке, видимо дружинник.
— Куда прешь? — закричал он, подняв оружие.
Битюг остановился, переступая тяжелыми копытами.
— Ты что за городовой такой, а? — замахав вожжами, сердито спросил солдат.
— Вот тебе и городовой. Очумел, что ли? Тут жертвы лежат. А он на телеге прется…
— Ты погоди, погоди, — миролюбиво и рассудительно заговорил служивый. — Мы, может, оба с тобой люди народные, а ругаемся. Пойми, товарища я должен похоронить или нет? Он, может, и есть самый герой. Наш полк, Волынский, первым восстал. Верно? Верно! Ну, ротный друга моего шашкой и тесанул, контра! Других, вишь, похоронили вчерась, а он, понимаешь ты, болел — рану перемогал. Думали, перемогет. А он, вишь ты, не смог. Куда его теперь, по-твоему, а?
— Не знаю я. — Старик насупился и сделал шаг в сторону, словно собираясь уйти.
— А как же? — встрепенулся солдат. — Я и подводу достал — у гужбана отнял. Разреши, брат, подрою я тут сбоку да и положу его с другими вместе.
— Меня за порядком следить поставили, а кого тут хоронить, разве я знаю? У меня и лопаты нет.
— Лопата есть, захватил я.
Солдат мигом извлек из-под брезента заступ.
— Справедливое дело, не сомневайся. Вот и человек может подтвердить, — продолжал он, указывая на Горького.
Старик махнул рукой и ушел в сторону.
— Давай! — шагнув к солдату, сказал Горький.
У братской могилы он взял из его рук заступ и всадил в край еще не успевшего затвердеть свежего холма. Широкими, резкими движениями Горький долго выбрасывал землю. Шляпа сбилась на глаза, он швырнул ее на телегу, снял пальто и снова принялся рыть, слушая хрипловатый басок солдата.
— Ушли мы царя с престолу сымать. То да се — дела много. Вернулись в казармы, а уж он не двигается, друг-то мой. Я говорю: «Петя, вставай. Ротного убили, царя свергли!» Вижу, он вовсе… помер. Нет, думаю, так нельзя! Человек, шутка ли, на царя поднялся! Похоронить его надо не как-нибудь — с революционным уважением.
— Готово! — крикнул Горький и выбрался из углубления.
Вместе они сняли с телеги тело убитого и, осторожно поддерживая за полы шинели, опустили в могилу.
— Тут тебе и место, Петя! — благоговейно сказал солдат. — Герой ты есть, и лежать тебе с ними вовеки!
Он взял заступ и стал зарывать могилу, а Горький облокотился о телегу и, отдыхая, смотрел на него, стараясь припомнить, где видел он это нахмуренное лицо и взъерошенную, приземистую фигуру.
— А что, не страшно солдату на царя идти? — спросил он, ощущая прилив какой-то освежающей душу веселости, почти озорства.
Солдат перестал работать и поплевал на руки.
— Не так уж, — раздумчиво произнес он, принимаясь снова за работу. — Одному бы, известное дело, — куда ж? А всем миром — отчего же! Со всем миром любой пойдет: у кого хоть и семья и дети, а я и всего — один.
— Что ж так?
— Не пришлось как-то. Да по солдатскому нашему положению трудно это. — Он опять поплевал на руки и вздохнул. — Была у меня на примете хорошая вроде женщина, душевная, из вдовых, швея. А привалила нужда, да еще дочка тут у нее заболела, ну и пошла сдуру-то. Себя не соблюла, словом… Дознался я, выследил да чуть было и не убил ее. Потом уж я понял — не сама она виновата: жизнь такая подлая!
Солдат зло зашвырял землю.