Помню, я с самого начала очень мало надеялся на успех ген. Корнилова. Тем не менее, я решил, при первой возможности (поезда не ходили) ехать в Москву, чтобы связаться с Корниловским движением. Я боялся долее — и особенно без меня — оставить Мама и Соню одних в Бегичеве, и мы стали все готовиться к отъезду.
Первые поезда пошли одновременно с получением известия о полном провале Корниловского восстания.
Какой кавардак царствовал тогда в головах крестьян, видно из моего разговора с богатым крестьянином, «стариком» лет 50-ти. «Нет,— говорил он мне (разговор происходил наедине),—нам с генералом Корниловым не по дороге... Он все с Большевиками, нет чтобы о нашей меньшой братии подумать. Вот меньшевики, те, сказывают, всем крестьянам землю прирезать будут и порядок снова введут, а то просто житья нет от беспорядка, с тех пор что господа царя свели...»
Так рассуждали крестьяне, а вот как действовали новые законные органы власти на местах. Когда были назначены у нас земские выборы на основании «всеобщего, прямого, равного и тайного голосования», к избирательным урнам в Бегичеве не были допущены не только
В начале «великой, бескровной» (какой иронией звучат эти эпитеты!) в тамбовском имении Новосильцевых, Кочемирове, какие-то пришедшие со стороны революционеры снимали с работы служащих и рабочих экономии и даже мужскую (почему-то только мужскую!) прислугу господского дома. В своей (стоит ли говорить? — бесплодной) жалобе по этому поводу судебному следователю тетя Машенька Новосильцева писала буквально следующее:
Бедная тетя Машенька! Дело скоро дошло до
Да, дело шло все дальше и дальше — все на фронте и внутри страны катилось в пропасть.
Наконец мы вырвались из Бегичева и поехали в Москву. Я чувствовал, что прощаюсь с Бегичевым очень надолго, если не навсегда, и все же мне не только хотелось поскорее уехать из него, но даже и глядеть на него в последние дни перед разлукой совсем не хотелось. В последний раз я уезжал из Бегичева и даже не проехал верхом по нашим полям и лесам, не обошел парка, усадьбы и «экономии»...
В последний раз нам подали к подъезду экипаж. Помолившись, как всегда перед отъездом, мы сели в него, и как сейчас помню: Мама широким крестом осенила покидаемый ею навеки дом... Из боязни кощунства, мы не знали, оставлять ли в комнатах иконы, и Мама велела их убрать, но перед самым отъездом она вдруг повесила на стене спальни икону «Нерушимая стена» из Софийского собора в Киеве... Так она там и осталась.
Вряд ли кто-нибудь из нас увидит Бегичево, знаю только, что таким, каким оно было, никто никогда увидать его не может.
Не знаю, по правде, хочется или не хочется мне туда вернуться? Порой меня туда так тянет, но иной раз сама мысль о возвращении в разоренное, опоганенное гнездо кажется мне нестерпимо мучительной.
МОСКВА
Приехав в Москву, я почувствовал, что тяжелый камень свалился с моей души. Немало оставалось на ней тяжелого, но атмосфера была иная, чем в имения.
В Москве мне пришлось, судя объективно, пережить куда более тяжелые времена, чем дни в Бегичеве, но, как я уже говорил, переживать их мне было легче.
Я знал ряд помещиков, до последней возможности цеплявшихся за свои родные гнезда и изгнанных оттуда порой прямым насилием. Если бы я сам не побывал в революционное время в Бегичеве — я, вероятно, лучше понял бы их чувства и привязанность до конца к их гибнущим усадьбам, но ощутив бегичевскую атмосферу времен керенщины, несмотря на то, что ничего трагического при мне не случилось, я, признаюсь, понимаю их гораздо хуже. Помню, как мы в Москве объединялись в этом чувстве с моим двоюродным братом Юрком Новосильцевым.
В Москве я встретил О. П. Герасимова, который только что вступил членом правления в «Земгорский» артиллерийский завод «Земгаубица» в Подольске. Меня тоже звали туда на схожее место.