Читаем Мир и Дар Владимира Набокова полностью

Цинциннат страдает от одиночества, он ищет близкую душу, — и не находит, он окружен пошляками и предателями, и даже ребенок, средоточие всего самого прекрасного, духовно и физически, и тот заманивает его в ловушку. «Вы — не я, вот в чем непоправимое несчастье». Приводя эти слова Цинцинната, В. Ерофеев пишет, что «в „Приглашении на казнь“ проступает подлинное, не обузданное стилем страдание, настоящая боль».

«Общий мир», так называемая «реальность» вовсе не является подлинной. Набоков неоднократно подчеркивает ее мнимый, бредовый, бутафорский характер («Луну уже убрали, и густые башни крепости сливались с тучами…»). В этом мнимом мире надо отстоять свое «я»: «я дохожу… до последней неделимой точки, и эта точка говорит: я есмь! — как перстень с перлом в кровавом жиру акулы, — о мое верное, мое вечное…» Эти поиски себя все больше и больше занимают осужденного на смерть узника.

По мере развития действия в романе (Цинциннату представляют сокамерника м-сье Пьера, который в конце концов оказывается его будущим палачом, директор тюрьмы роет для него подземный тоннель, приводящий снова в камеру и т. д.) «реальность» начинает восприниматься как «бред», а «бред как действительность». Это заметил еще один из первых русских критиков романа — Петр Бицилли. Петр Бицилли говорит в связи с этим романом о возрождении искусства аллегории, иносказания, устанавливая связи Набокова с Салтыковым-Щедриным и Гоголем, особенно в последовательной и мастерской разработке старой темы — «жизнь есть сон»:

«„Жизнь есть сон“. Сон же, как известно, издавна считается родным братом Смерти. Сирин и идет в этом направлении до конца. Раз так, то жизнь и есть — смерть. Вот почему, после казни Цинцинната, не его, а „маленького палача“ уносит, „как личинку“, на своих руках одна из трех Парок, стоявших у эшафота; Цинциннат же уходит туда, где, „судя по голосам, стояли существа, подобные ему“, т. е. „непроницаемые“, лейбницевские монады, „лишенные окон“, чистые души, обитатели платоновского мира идей… бывают у каждого человека, — продолжает П. Бицилли, — моменты, когда его охватывает то самое чувство нереальности, бессмысленности жизни, которое у Сирина служит доминантой его творчества — удивление, смешанное с ужасом перед тем, что обычно воспринимается как нечто само собой разумеющееся, и смутное видение чего- то, лежащего за всем этим, сущего. В этом — сиринская Правда».

Свою рецензию на роман Набокова П. Бицилли начинает с анализа стилистических приемов, который должен позволить «приблизиться к уразумению руководящей идеи» Набокова (поразительно, что и через полвека после Бицилли пишут об отсутствии «руководящей идеи» у Набокова). Как отмечал позднее американский набоковед Роберт Альтер, Набоков ведет нас в этом романе прямо в свою литературную лабораторию, предупреждает о пользовании приемом, прибегает к литературным сравнениям (так уже было, впрочем, и в «Соглядатае», и в «Отчаянии»):

«Итак — подбираемся к концу. Правая, еще непочатая часть развернутого романа, которую мы, посреди лакомого чтения, легонько ощупывали, машинально проверяя, много ли еще (и все радовала пальцы спокойная, верная толщина), вдруг ни с того, ни с сего, оказалась совсем тощей: несколько минут скорого, уже под гору чтения — и… ужасно! Куча черешен, красно и клейко черневшая перед нами, обратилась внезапно в отдельные ягоды: вон та, со шрамом, подгнила, а эта сморщилась, ссохшись вокруг кости (самая же последняя непременно — тверденькая, недоспелая). Ужасно!»

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже