Настало время проводить молодых в каморку. Старшая дружка уже приготовила гроздь красной калины — подать родителям завтра спозаранку в подтверждение того, что невеста соблюла свою девичью честь…
КИЕВ
А Киев отходил ко сну — была поздняя ночь.
Затих гомон на центральных улицах, тихо стало в шумных парках на днепровских холмах, отгромыхал последний трамвай, изредка где-то вдали постукивали по мостовой колеса фаэтона.
Киев спал.
И только песня не спала в притихшем на ночь городе.
Песня возникала то тут, то там, на сорока киевских холмах и в оврагах высокого берега, на просторных площадях и в изогнутых тесных переулках, меж многоэтажных каменных домов и в уютных палисадниках подле приземистых хибарок. Песня звенела и в овеянном ветрами старом городе на горе, и на привольной степной Шулявке, и в удушливой тесноте Подола, и за мрачной Батыевой горой, и на Соломенке, и на Демиевке, и звонче всего — над необозримой поймой Днепра, над тихими водами могучей реки.
И была песня разнотонна и разноголоса — город пел на разные голоса.
В лавре, в капличке, что приткнулась у древних киевских пещер, над мощами всем известных и над мощами даже богомольцам неведомых великомучеников, полсотни молодых послушников, которым и до пострига было далеко, а до принятия схимы лежал длинный путь испытаний и искушений, — юными, но уже смиренными голосами выводили в унисон на предутренней службе сорок раз, а потом еще и еще по сорок раз — “господи, помилуй; господи, помилуй; господи, помилуй…”. Молодым послушникам было каждому не больше чем по двадцати одному году: их ровесники были уже взяты на фронт, на войну, — но послушничество в монастыре освобождало их от призыва в армию.
А рядом, только тесный проезд перейти, однако за двойными стенами — монастырскими крепостными и крепостными военного ведомства, — в бастионе петровских времен авиаторы, бортмеханики и техники подразделений 3-гo авиационного парка Юго-Западного фронта коротали солдатские ночи за песней, родившейся на полях битв трехлетней изнурительной, войны. Они пели: “Спите, орлы боевые, спите с спокойной душой…”
Но это не была песня ко сну, после которого придет веселое пробуждение к новому дню труда, радостей и забот. Это торжественное песнопение возвеличивало подвиг и увековечивало память погибших боевых друзей, это была скорбная песня над братской могилой неизвестных солдат.
И уж вовсе безутешно-тоскливая лилась песня из-под печерских круч, из мрачной теснины между Черепановой горой и Собачьей тропой, — словно пели ее где-то в глубине, в самых недрах земли, в преисподней, навеки проклятые и навеки не прощенные грешники.
Эта песня также пришла с фронтов войны, но с другой, вражеской стороны фронта — из-за реки Збруч, и лилась она теперь из-за колючей проволочной ограды, из выстроившихся шпалерами деревянных приземистых бараков — из лагеря военнопленных. Это была песня “Чуєш, брате мій, товаришу мій…”, и пели ее галичане из легиона “сечевых стрельцов”, украинского военного формирования австро-венгерской армии цесаря Франца-Иосифа. Они люто сражались, когда перед ними был царь, а позади — цecapь, и царь люто угнетал украинский народ, а цесарь дал клятву — деус вобискум![5]
— после этой войны никогда не притеснять более украинцев- русинов, если, конечно, его цесарское войско добьется победы над царем. Но они не захотели воевать, когда царь был свергнут, и на русский берег Збруча пришла, как говорили, свобода, — и тогда они добровольно пошли в плен к братьям-украинцам на русскую сторону, воодушевлённые мечтой объединить, наконец, веками разъединенный, обездоленный и униженный родной украинский народ. Но пленников посадили здесь за колючую проволоку и держали под особо строгой охраной, в особом концлагере для выполнения особо тяжелых принудительных работ…Теперь они выводили припев: “Чуєш кpy, кру, кру, в чyжинi умру…” И была это в самом деле очень грустная песня, ибо пели они ее в своей родной стороне, которая, однако, оказалась для них чужою… Это была горестная песнь невыразимой трагедии украинского парода, тело которого веками рассечено было границами нескольких держав.
А с далекого Сырца, с другого конца огромного города, словно печальное эхо, доносилось: “А вже років двісті, як козак в неволі, по-над Дніпром ходить, викликає долі”.