Так, значит, я талантлив? Значит, всё, что я написал за последние год-полтора — не блажь и не глупость, и я стою на верном пути? Значит, «так» — пишут?
Это письмо на долгие годы становится для меня точкой отсчёта, незыблемым символом веры. Страхи мои рассеиваются, как утренний туман, я перестаю сомневаться в своей творческой состоятельности. Если сам Кузнецов пишет: «Вы талантливы, для меня это ясно», чего же более желать? Нужно только работать!
Но взяться за перо всерьёз мне удаётся только через полтора года, после увольнения в запас. «Служба в Советской Армии» производит на меня шоковое впечатление: с таким бардаком, таким циничным унижением человеческого достоинства я не встречусь больше нигде и никогда. Дедовщина, казнокрадство, ежедневный идиотизм армейских буден заставляют меня сжаться в комок — и, сжав зубы, выживать… тут становится уже не до стихов. Из Заполярья в Ярославль я возвращаюсь другим человеком — и стихи у меня начинают рождаться тоже другие. Честно говоря, они мне совсем не нравятся! Правду об армии, ту правду, которую я знаю и которая жжёт меня изнутри, я в своих сочинениях сказать не могу, боюсь… а неправду мне говорить не хочется. Где же выход из этого тупика?
Поработав немного инструктором обкома комсомола, я ухожу в партийную газету, тружусь там корреспондентом отдела сельского хозяйства, получаю первую в своей жизни квартиру. Семья в порядке, дочь подрастает, начальство меня хвалит… но мне, как воздуха, не хватает публичного признания моих литературных способностей, мне хочется печататься. Вечера и ночи я отдаю сочинению стихов, осмысляя в них то, что произошло со мной в минувшие полтора года, вновь переживая в своём сердце и ужасы казарменного быта, и счастливые моменты побед… и «Юрием Кузнецовым» в этих стихах совсем не пахнет. Мне даже немного стыдно посылать их своему кумиру; но кто же другой сможет оценить их по достоинству? ведь я больше никому не верю, ничьему мнению не доверяю! Что с того, что в ярославском отделении Союза писателей СССР мои армейские вирши хвалят? ещё неясно, радоваться мне, или огорчаться этому обстоятельству…
В апреле 1982 года я получаю от Юрия Поликарповича новое письмо:
«Дорогой Евгений!
Что касается, так сказать, стихов общего плана, то Вы пока ещё не вышли из „магнитного“ поля моей системы. Избавляйтесь от Ю. Кузнецова во что бы то ни стало. Не читайте его, т. е. меня, я Вам мешаю.
Показывал Ваши стихи литературоведу и критику В. Кожинову. Он отметил „Страж Заполярья“, высказать определённое мнение не мог, только сказал, что Вы ещё не „проявлены“, что Вам необходимо сделать рывок вперёд, чтобы обрести „лица необщее выраженье“. Что ж, я с ним целиком согласен.
Сейчас Ваши стихи переданы в журнал „Наш современник“. Не знаю, что из этого получится, но надо надеяться…
Напишите о себе, присылайте ещё новые стихи.
Желаю удач. И надеюсь.
С приветом!
Р. S.
Это письмо заставляет меня окончательно уверовать в свои силы. Я говорю себе, что раз меня хвалят за армейский цикл «с двух сторон», то ошибки быть не может — вот так, с этой интонацией, таким стихом и следует мне писать, чтобы «проявиться» и стать, наконец-то, подлинным «Чекановым». Имя Кожинова мне уже кое о чём говорит: я читал его «Книгу о русской лирической поэзии XIX века» и осознаю уровень этого учёного, понимаю, насколько высоко он поднимает планку своих требований к литературному произведению. Осенью того же года я покупаю книгу Вадима Валериановича «Статьи о современной литературе» — и буквально проглатываю её; а статью, посвящённую моему кумиру, перечитываю несколько раз. «Чёрт возьми! — говорю я себе, читая о критических баталиях вокруг стихов Кузнецова, — как же мне повезло тогда наткнуться на ту цитату из „Дуба“… значит, у меня и впрямь есть чутьё на талантливый текст? значит, я чувствую русское слово?»