Это было прямо по теме. И Кузнецов понимал, чувствовал, что мы здесь действительно имеем дело с обломками какого-то древнего, возможно гигантского мифа. А все варианты на тему его — это и есть те самые осколочки, что публикуются и выдаются за детские сказки. Не мог он этого не понимать.
Но и отступить не мог.
И тогда, прямо по-детски, уже в который раз он прокричал — «Да эту сказку все дети знают!.. мои дети знают её… Анечка!» — крикнул он в соседнюю комнату, и, весело пританцовывая, влетела в зал прелестная задорная девчушка лет семи. — «Анечка, ты же знаешь сказку про Курочку-рябу?.. ну вот, прочти её нам…» Но Анечка, всё также пританцовывая, внимательно разглядывала книги и фотографии на столе. Увидела мою книжку стихов, недавно вышедшую и только нынче подаренную Кузнецову, сравнила фотографию на обложке с моим лицом, и весело, звонко спросила: — «А вы сколько денежек получили за свою книжку?». Мы все рассмеялись, и я ответил — «Целых полторы тысячи рублей!» (Крепких, советских ещё рублей). И тогда Анечка торжествующе, с гордостью за отца выкликнула: — «А мой папа целых семь тысяч!» И — победно прокрутившись на одной ножке, также весело вытанцевала из комнаты. Юрий Поликарпович, любовно поглядывая вослед дочурке, с явно наиграннной досадливостью что-то пробурчал, махнул рукой, и снова наполнил рюмки.
Спору нашему не предвиделось конца. Батима с лёгкой опаской поглядывала на разошедшихся спорщиков, подливала наваристой бараньей шурпы в чашки, но дело уже было не во мне — сам Кузнецов не желал прекращать разговор. Он всё пытался доказать сугубо «земное» происхождение сказки, приводил примеры того, как иногда куры в самом деле, от нехватки каких-то минералов и солей, несли золотые (точнее, наверное, — золотушные) яйца, но сам чувствовал — это не то, не совсем то, что ему хотелось сказать по истинной сути. И я, чтобы поскорее завершить разговор — надо же было пощадить хозяев, уже за полночь перевалило, — привёл ещё один, апокрифический извод сказки. Страшный извод, явно апокалиптический. В нём не было ни золотого, ни простого яйца, а было яйцо: «Пестро, востро, костяно, мудрено», узнав о котором, сельская прачка бельё в реке утопила, а дьякон колокола со звонницы сбросил, а поп — все книги сжёг! Об этом варианте Кузнецов, кажется, не знал. Он только покачал — как-то горестно-восхищённо — покачал головой и, ни слова не говоря, прямиком отправился в спальню.
Батима облегчённо вздохнула, да и мы тоже. До закрытия метро оставалось около получаса, а разговор на такую тему мог лишь длиться и длиться. Мы ещё выпили на дорожку шурпы — той добротной казахской шурпы, которая чётко трезвит и вливает новые силы не только в подуставшую плоть, но и в одуревшие головы…
Мы никогда больше не говорили об этом с Кузнецовым. Но я чувствовал в нечастые наши встречи, что он помнит о том разговоре. И почти всегда, досадливо хмыкая при отборе стихов, отмечал те, что каким-то образом связаны со сказкой…
Его прямота поразила меня сразу — с первого прочтения. Со знаменитой «Атомной сказки», с «Возвращения», с «Гимнастёрки» и других ранних шедевров. Поначалу я и не пытался понять, в чём же сила его прямоты, просто восхищался новизной, поэтической дерзостью, и этого было достаточно. Но вот пришли сроки, и я пытаюсь дать себе — хотя бы себе — в этом отчёт. Ведь чем-то же отличался в корне Кузнецов от всех, буквально от всех современных поэтов, среди которых есть и поэты нешуточной величины? Отличался.