— Привет, — сказал я, обняв ее за худую спину. Ее белобрысые волосы щекотали мне нос. — Да ты что, Светка? — Я легонько отстранил ее. — Ты мне всю шинель промочила.
— Уже и поплакать нельзя, — мучительно улыбалась она сквозь слезы.
Взяв меня за руку, она повела к освещенному проему своей двери, рядом с которой по-прежнему, как до войны, как до исторической эры, висела на гвозде десятиведерная шамраевская ванна. В комнате было светло и холодно. Что-то я не узнавал обстановки. Что-то было тут пустовато. Светка стояла передо мной, худая, глазастая, почти с меня ростом, на ней было синее платье в белый горошек, чулки и серые туфли-лодочки. Руки у Светки, голые от локтей, были синие от холода, хотя, конечно, не такие синие, как платье.
Мы смотрели друг на друга и улыбались, слезы текли и текли по ее щекам, мы молча оплакивали мою маму, и Кольку, и Павлика Катковского.
— Светка, — сказал я, — тут же не топлено. Чего это ты вырядилась в летнее платье?
— Для тебя вырядилась. — Она утерла слезы. — Ну, посмотрел? Не испугался? Теперь натяну опять свою шкуру. — Она сняла со спинки стула ватник, видавший виды, и влезла в него. — Во, хорошо! Чего смотришь, Боренька? Не узнаешь все еще?
— Светка, это тоже твое? — Я кивнул на ватные штаны, лежавшие на стуле. — Надевай. И валенки надевай, — увидел я за стулом маленькие бурки, вдетые в галоши. — Нечего мерзнуть ради красоты.
— Красоты! — засмеялась Света. — Где красота? Борька, перестань острить.
— Одевайся, — сказал я. — А я пойду к себе. Там открыто? Она сняла с гвоздя ключ и протянула мне. Молодец Светка!
На нее вполне можно положиться, надолго покидая родной дом.
Я отпер дверь и вошел в большую комнату, привычно нашарил выключатель, но лампочка не зажглась. Пахло запустением, застоявшимся холодом. В слабом свете, проникавшем из коридора, я видел, что наша большая комната пуста. Не было овального стола посредине, не было стульев с высокими резными спинками, и громадного буфета, и старого комода. Все это, конечно, сгорело в «буржуйке». Блокада с особой яростью пожирала быт человека. Прежде чем свалить его самого, она опустошала его дом.
Я прошаркал валенками в малую — бывшую отцовскую, а потом мою — комнату. Здесь была лампочка, она неярко (хочется сказать — негромко) вспыхнула в старом абажуре, в желтоватом стеклянном цветке. На окне не было привычной занавески в сине-зеленых колечках. Висела плотная черная светомаскировочная бумага. Мой диван, обтянутый потертой, растрескавшейся зеленой клеенкой, стоял на месте. На нем была горка одеял, подушек, какого-то тряпья — все аккуратно сложено. Как и прежде, висели над диваном потемневшие карты обоих полушарий. Мой письменный стол (бывший отцовский) тоже стоял на месте. И тонконогая этажерка, и даже книги и тетради на ее пыльных полках. Я вытащил наугад из стопки тощую ученическую тетрадь. Физика. Первый закон Ньютона… инерция… действие равно противодействию… Что за общая тетрадь? А, конспект по истории Древней Греции. Пелопоннесская война… Возвышение Афин… Господи, как это бесконечно далеко… Книги. Томики Гоголя, Чехова, синие номера «Интернациональной литературы», «Юность Генриха IV», «Лже-Нерон»… «ЛжеНерон»! Последняя книжка, прочитанная перед уходом в армию. Я ее дочитывал в тот последний день, когда Ирка пришла…
Легкие шаги. Света стала рядом; теперь она, в ватнике и ватных штанах, заправленных в бурки, не казалась такой высокой.
— Мама не тронула ни одной твоей тетрадки. Видишь? Я кивнул. В горле стоял здоровенный ком, не давал говорить.
— Я ей приносила старые газеты и книжки, надо же было растапливать печку. Я все пожгла, и свои тетрадки, и Владленкины, и Колькины. Все-все загудело в «буржуйке»! А твоя мама ни за что не хотела трогать твои бесценные тетради.
Она принялась рассказывать, как умерла мама. Вот тут, на диване. Зиму пережила, держалась, а как весна настала… Она, Света, не хотела мне писать, тяжело это, но надо, надо… В марте, когда все вышли на расчистку улиц, Нина Михайловна, хоть и была очень слаба, тоже взяла деревянную лопату. На набережной были жуткие сугробы…
— Сугробы, Боря, ты не поверишь, были до второго этажа! Улиц не было, а только протоптанные тропинки между горами снега… Я до сих пор не понимаю, как удалось расчистить, разгрести эти горы… Ведь сил ни у кого не было… Боря, какое было счастье, когда лопата шваркнула по тротуару!
Но я о Нине Михайловне… Надо, надо тебе знать… Она тоже расчищала, и ее лопата наткнулась на что-то под снегом. Стала разгребать, это был труп… мальчишка, подросток… всю зиму пролежал в снегу, как в могиле… Нина Михайловна страшно закричала, забилась, мы с Люськой повели ее домой, а у нее ноги отнялись… Конечно, она почти ничего не весила… Уложили Нину Михайловну, я врача к ней привела. А что врач? Полное же истощение, дистрофия крайней степени… да еще это нервное потрясение, ноги не ходят… Боря, не буду больше говорить…
— Дальше, — с трудом выдавил я.
— У тебя такое лицо…
— Говори.