А ветер еще усилился, тени заходили быстрее, и вдруг два желтых листочка опустились на могильный холм. Откуда они взялись тут, на Хорсене, в царстве сосновых иголок? Откуда их принесло порывом ветра — не из городка ли Ганге, с проспекта Борисова, где качались на ветру знакомые липы? А может, подумал я совсем уж несуразно, прилетели они с другого конца Финского залива, из родного нашего Питера, чтобы лечь тут на могилу одного из его сыновей?..
Я поднял оба листочка, они сухо зашуршали на ладони, и, вынув из внутреннего кармана бушлата потертый клеенчатый бумажник, я поместил их между плотно сложенными письмами от мамы и Иры. Пусть лежат. Все же память о Кольке.
Узкими тропинками, вьющимися меж скал, пошел я в глубь Хорсена и вышел к штабным капонирам. Ого-го! Пока мы сидели на Молнии, тут отгрохали подземный КП — коридорчик. с несколькими отсеками, обшитыми досками, с электричеством от аккумуляторов, с печками, сделанными из труб большого диаметра. В коридорчике сидел у телефонов рябоватый Сенька Корнаков. Грешным делом, я позавидовал ему — сидит в тепле, пули не свистят, ветер не дует, чего лучше? Сенька был не из снисовских связистов, а из армейской части, я его знал плохо. По-моему, он был хитрован — из тех, кто не упустит своего куска. Он наставил на меня острый нос, как бы принюхиваясь: не означает ли мое появление скрытой угрозы для его уютного положения штабного связиста? Но я, хоть и позавидовал втайне, не собирался проситься в штаб отряда. Мне нужно было на Молнию — вот что. Я спросил Сеньку, будет ли ночью оказия на Молнию. Штабные связисты — народ всезнающий, через них идут все переговоры. Сенька, напустив на себя значительный вид, повел носом — словно восьмерку выписал — и сказал, что «по располагающим сведениям» ночью потащат на Молнию сруб. Ага, значит, будет оказия — прекрасно! Я сделал Сеньке воздушный поцелуй и поспешил из штабного подземелья на вольный воздух.
Давненько не ходил я просто так — неторопливо, не прячась, не кидаясь наземь. Щеки у меня горели от бритья. И, представьте себе, с каждым шагом по каменистой земле этого острова я все сильнее испытывал желание поскорее отсюда удрать. Глупо, правда? Ведь куда лучше — и естественнее, конечно, — ходить в полный рост, чем ползти ужом меж валунов, под свистящим роем горячих мух. Но мне недоставало ночного костра под большой скалой. Стратегических планов Безверхова. Похабных шуточек Сашки Игнатьева. Презрительной к противнику удали Литвака. Даже грозных окриков Ушкало мне недоставало. Мне хотелось на Молнию. Там было мое место.
Приближаясь к землянкам резервной роты, услыхал хриплый голос отрядного патефона: «Четыре капуцина однажды вышли в сад…» Возле капонира под соснами, в котором прежде жил Колька Шамрай, расположились ребята из взвода Щербинина. Сидели, обхватив руками колени, полулежали на покатой гладкой скале — в подшлемниках, бескозырках, сапожищах, бушлатах нараспашку. Грелись на нежарком солнышке. Щербинин, подперев кулаком лихую голову, в заломленной мичманке, прикрыв глаза, слушал любимую песню. На ремне у него висел нож в широких кожаных ножнах. «Кругом растут маслины и зреет виноград», — пел патефон, утвержденный на плоском камне. А мне вспомнились слова капитана: «Вояки чертовы!» Вот они. В любой момент, ночью ли, днем ли, они готовы попрыгать в шлюпки, мотоботы и мчаться на любой из «хольмов», карабкаться под огнем на крутые скалы…
«И видят капуцины русалку у пруда, — пел отрядный патефон. — Прекрасная картина, прозрачная вода…»
Мне хотелось быть под стать «чертовым воякам». Я сдвинул бескозырку сильно набекрень, сунул руки в карманы и встал с независимым, как мне казалось, видом перед Щербининым. Он открыл глаза, проворчал с хрипотцой:
— Отойди, сынок. Солнце застишь.
Я сел рядом с ним. «…Раздался громкий смех, — пел патефон, — вода над ней сомкнулась и окропила всех…» Мы дослушали пластинку до конца. Щербинин кинул парню у патефона:
— Теперь Клавочку.
Тот сменил пластинку, покрутил ручку, и голос Шульженко, слегка подпрыгивая на заигранных бороздках, повел задушевно: «Я вчера нашла совсем случайно у себя в шкафу, где Моцарт и Григ…»
— Мичман, — сказал я, — имею к вам вопрос…
— Дай послушать музыку, сынок, — сурово прервал он. Мы и «Записку» дослушали до конца, а потом началось:
«Вам возвращая ваш портрет, я о любви вас не молю…» Концерт, судя по всему, был задуман надолго. Тени от сосен сделались заметно короче. Я поднялся и пошел, но Щербинин остановил меня. Произнес, болезненно мигая, словно мой вид был ему крайне неприятен:
— Вопрос у тебя есть, а терпения нету. Сядь, сынок. Что тебе надо?
Я изложил (а патефон тем временем пел с подкупающей искренностью: «В моей душе упрека нет, я вас по-прежнему люблю») — изложил свою убедительную просьбу. Она заключалась в том, что я хочу удрать из лазарета к себе на Молнию, ночью туда пойдет какая-то посудина… так вот, не поможет ли он, мичман…