И лак блестит под черною рукой,Слепит глаза… И мальчик-обезьянаСквозь сон поет…2
Мандельштамовский текст «Полночь
в Москве. Роскошно буддийское лето…» написан в мае-июле 1931 года и через полтора года опубликован в «Литературной газете» (от 23 ноября 1932 года). Поэт, по его же признанию, только что насильно возвращен из библейской, субботней Армении в буддийскую Москву, возвращен с Юга на Север, из баснословного сияющего прошлого в ночное, закованное в цепи будущее. Буддийственность столицы определяется её строительным размахом («будувать» означает «строить», «созидать»). Уже хлебниковское будетлянство включало весь спектр значений: от буддизма до будущности и пробуждения, от строительства до губительности «буддийц». «Будить» = «губить», и по Мандельштаму («будет будить разум и жизнь Сталин»), но таковы свойства конца эпохи, которую он вынужден понимать и принимать, «ловя за хвост» время:Я говорю с эпохою, но развеДуша у ней пеньковая и развеОна у нас постыдно прижилась,Как сморщенный зверек в тибетском храме:Почешется и в цинковую ванну.— Изобрази еще нам, Марь Иванна.Пусть это оскорбительно — поймите:Есть блуд труда и он у нас в крови.(III, 53)Марь Иваннами, по свидетельству Н. Я. Мандельштам, называли ручных обезьянок уличных гадателей. Зверьки вытаскивали листок с «судьбой» из «кассы». Современность — обезьянка, она олицетворяет случай, лотерею судеб, в которой человек не властен. Обезьяны, по сути, две: сморщенный зверек тибетского храма — фатальный тотем необходимости и закона; и Марь-Иванна уличного гадания, ввергающая любопытных в область чистой и оскорбительной случайности выбора. Одна распоряжается прошлым, другая — будущим. Человек эпохи Москвошвея преобразует себя из дарвиновской твари в Творца, Homo Faber. Да, но при чем здесь Пушкин? На него ничто не намекает в мандельштамовских стихах. Но еще тринадцатью годами ранее Мандельштам описал вечное погребение Солнца русской поэзии в полуночной Москве:
Протекает по улицам пышнымОживленье ночных похорон;Льются мрачно-веселые толпыИз каких-то божественных недр.Это солнце ночное хоронитВозбужденная играми чернь,Возвращаясь с полночного пираПод глухие удары копыт.(I, 136)Площадная чернь с обезьяньим обликом хоронит (постоянно!) «солнце ночное». И сама Москва — новый Геркуланум. Противостояние поэта и толпы, Солнца и тьмы сменяется в оксюморонном сочетании какого-то вечного ночного светила. Таков новый статус поэта, его символическое бытие. Время жульничает с ним, толпа играет, но и сам поэт-двурушник не чужд надувательству и веселью («В Петербурге мы сойдемся снова, / Словно солнце
мы похоронили в нем…»).Находящийся в воронежской ссылке Осип Мандельштам прокладывал свои межвременные мосты, где тени соединяли поэтические души гонимых творцов:
Слышу, слышу ранний лед,Шелестящий под мостами,Вспоминаю, как плыветСветлый хмель над головами.С черствых лестниц, с площадейС угловатыми дворцамиКруг Флоренции своейАлигьери пел мощнейУтомленными губами.Так гранит зернистый тотТень моя грызет очами,Видит ночью ряд колод,Днем казавшихся домами.Или тень баклуши бьетИ позевывает с вами,Иль шумит среди людей,Греясь их вином и небом,И несладким кормит хлебомНеотвязных лебедей.21–22 января 1937 (III, 116)