хейя, хейя, не существовало ни времени, ни пространства. Все было пусто и голо, пустота заполняла все. Не было ничего, ни единой вещи, ничего живого. Пустота и незаполненность. Ни света, ни тьмы, ни движения, ни мысли, ни форм, ни направлений. Море было перемешано со снами и мечтами, смерть и вечность слились воедино, не возникали и не исчезали. Воды смешаны были с песками и с воздухом, и ничто не имело ни границ, ни пределов, ни поверхностей, и ничего внутри. Все было посредине всего, и ничто могло считаться всем чем угодно. Не бежали реки. С морем, воздухом и почвой были смешаны души смертных, как бы вмешаны в них, и души эти тосковали, ужасно тосковали без перемен, без движения, без мыслей. Они скучали в течение всего этого неисчислимого времени, в течение всего этого безвременья и своего несуществования. Они ощущали лишь тоску и беспокойство. Однако двигались, в беспокойстве своем они двигались, шевелились, эти песчинки, пылинки, крошки душ, порошинки пепла. И, двигаясь все сильнее, они начали тереться друг о друга, понемножку, полегоньку, то падая, то танцуя, то шумя, но очень, очень тихонько, тише, чем когда трешь большим пальцем указательный, даже еще тише, но, услышав эти слабые шорохи, они научились слышать и сделали шорохи, которые издавали, громче. Это было первое — этот шум, — что они создали сами. Они создали первичную музыку, эти частички душ смертных, а потом — волны звука и промежутки меж ними, то есть паузы; и возникли ритм, такт, размер. Возникло пение песка, пение пыли, пение пепла, так началась наша музыка. Такова она изначально. Это как раз то, что мир поет до сих пор, если понимаешь, как надо слушать, если знаешь, как эту музыку услышать. Итак, наша музыка началась с пения пылинок; наши музыканты, начиная играть, сперва берут эту ноту и заканчивают ею же; именно эту ноту ты слышишь еще до того, как прикоснешься к барабану…