Внутри мы, подпирая заднюю кирпичную стенку, наблюдали за оркестрантками: те немного повозились, заняли свои места, вытряхнули слюну из мундштуков и поправили язычки. В оркестре служили исключительно женщины, коротко стриженные и не по возрасту дряхлые; их преждевременную старость подчеркивала детская униформа: синие плиссированные юбочки, блузы с фасонными воротничками, из которых торчали тонкие шеи. Каждая рука, держащая инструмент, казалась странно вытянутой, как будто природа решила компенсировать длиной то, чего недодала в объеме. Эти руки двигались как бы сами по себе, тогда как лица не забывали, где находятся, и не давали забыть об этом публике. Опущенные глаза и поджатые губы делали оркестранток самыми угрюмыми в этом зале. Они были даже сумрачнее лилипутов, которые скорбели по своему новопреставленному патриарху, однако надели свои лучшие наряды. Даже печальнее поблекших, одетых в светлые платья женщин из «Пуффа», которые, повесив головы, словно чересчур тяжелые цветки на усталых стеблях, сновали на потребу эсэсовцам между столами, ломившимися от сыров и сардин, выпечных изделий и мясных блюд. Даже горесть, исказившая рыльце жаренного на вертеле поросенка, которому заткнули рот лаково-краснобоким яблоком, не могла сравниться с безысходной тоской оркестра.
Женщины играли с раннего утра. Хотя поезда больше не ходили, никто не отменял приказа играть в течение всего рабочего дня заключенных, сопровождая их изнурительный труд бравурной музыкой, создававшей жизнелюбивый, оживленный фон, будто заимствованный из другого, незнакомого нам места. Музыка не предвещала ни газовки, ни общей могилы, обходила вниманием и эрзац-хлеб, и выколотые номера, и торчавшие кости. Не знаю, что она была призвана сулить узникам.
Будь у меня такая возможность, я бы спросила голландку-пианистку Анику, что она в связи с этим думает. У нее на лице лежала печать вселенской мудрости, а в быстром взгляде отражалось признание невыносимого. Вокруг меня немало было похожих глаз, но в то время глаза Аники горели чуть ярче других и своим сиянием напоминали о том, на что она решилась за несколько дней до этого возле электрического забора.
Ее удержали подруги. Они твердили, что сейчас уже не имеет значения, жив ее сынок или нет: ей выпало страдать за него, чтобы потом рассказать – когда-нибудь, кому-нибудь – о его судьбе. Вот я и расскажу – дьяволу, отвечала она. Мне казалось, это хороший ответ, но по зрелом размышлении, если дьявол существует, он уже сам все выведал. И хотя, в отличие от Аники, я не испытывала страха перед изобретениями католиков, эта женщина восхищала меня тем, что собиралась прижать исчадье ада к стенке и потребовать ответа. Страдания ее были столь безмерны, что единственной надеждой стало для нее самоубийство.
Вы можете подумать – учитывая, как квалифицировали власти кончину моего отца, – что я давным-давно примирилась с идеей самоубийства, знала его цвет, крик, запах. Более того, с этой идеей я появилась на свет – в том-то и состояло единственное мое отличие от Перль, и это важнейшее природное чутье жило во мне до тех пор, пока Дядя не раздавил саму его возможность. Но, только встретившись глазами с Аникой, я по-настоящему осознала, как душит человека такая привязанность: она вползает в сердце, сворачивается клубком и твердит:
Спустя годы миру предстояло узнать, сколь заурядным делом стало самоубийство среди этих оркестранток. Да и после освобождения мало кто мог ему противиться. Но клянусь, не проходило и дня, чтобы меня не посетило роковое предчувствие, за которым обычно следует суицидальный импульс. Такое же предчувствие слышалось мне в каждой звучавшей ноте. Флейта стонала, гобой мычал, ударные вскрикивали, и в этих звуках таилось что-то еще, некие скрытые смыслы, многократные послания о красоте и ее противоположности.
Рядом со мной у стены перешептывались Перль с Петером. Их прижало плечом к плечу, ногой к ноге; они даже ухитрялись тайком держаться за руки. Перль пришла в кофте, которую украла для нас Бруна; земляничины на платье выгорели до тусклых кругляшей, напоминавших планеты, слишком бледные для поддержания жизни. Петер зачесал волосы назад, как заправский франт. По слухам, он отжимался по тысяче раз на дню, но на нем это никак не сказывалось. Мне он казался истощенным и апатичным, ничем не лучше меня самой, и я невольно за него тревожилась. Петер всерьез привязался к Перль, но привязанность эта не имела будущего: он – простой рассыльный, в то время как ей после войны, а то и раньше, предстояло разъезжать с гастролями по всему миру. Вот прямо сегодня вечером, размечталась я, мою сестру, вполне возможно, заметит какое-нибудь влиятельное лицо, вырвет из застенков и увезет к новой судьбе, которой она заслуживает: к судьбе кинозвезды или по меньшей мере девушки с будущим.