Да и пистолета, по совести сказать, нет и не предвидится. Глупая Клэр сунула ему сегодня утром свой нательный серебряный крест. Где это меняются крестами—а, Мышкин с Рогожиным. Но обмена не было—сроду Марк не носил креста, поскольку пижонство. Да и веры не имелось — ни с горчичное зерно, ни с маковую росинку. У нее теперь нет креста. Грех. Наверное. Выгоняют же из партии за потерю членского билета. Теперь Марк будет носить. В память, между прочим, о любовнице. Тоже грех, даже вроде считается смертный. Вздор. Никогда не стеснялся, уж эту-то свободу отдавать—и вовсе идиотизм.
Солнечно за окнами аэропорта, безлюдна таможня. В горле комок, руки трясутся. Глупость, глупость. Пять лет тому назад приятельница-практикантка, проводив из Шереметьева ничем не примечательную группу, вдруг разрыдалась прямо в городском автобусе по дороге в Москву, ревела, утираясь детским платком с зайцами и лисичками. «Как подло,— рыдала,— улетели на свободу, и не увидимся больше никогда, а я, Марк, чем я-то их хуже?» Таня ее звали, и в Контору она после института не вернулась, прозябает где-то в учительницах, кажется. Многие, да, многие покидают достославное сие заведение, остаются разве что люди с железными нервами или вовсе без нервов. Верочка, между прочим, пялилась на их прощание. Донесет? Нет, конечно. Некоторое изъявление теплых чувств при расставании с туристами никогда не возбранялось. Это же так по-человечески, настолько в духе гуманизма. Куда отправиться теперь, и почему он до сих пор торчит в углу таможенного зала со своей сумкой через плечо и подношением от Хэлен в руке?
— Эй, Морковка! — раздалось невдалеке.
Он вздрогнул. Кто здесь мог знать его старую школьную кличку? — Морковка! Да обернись ты, наконец! Это был тот самый таможенник Володя.
— Чего такой смурной, елки-моталки? Старых друзей в упор не видишь, да? Подходи, у меня еще минут десять свободных.
— Быстров?—Марк, наконец, признал своего одноклассника.— Позволь... так ты в Питере?..
— Отца перевели. С повышением.—Быстров широко улыбнулся, блеснув добрым десятком золотых коронок.
Марк тоже с напряжением улыбнулся. Вот и знакомый таможенник в Ленинграде, только поздно.
— Жаль, не сразу тебя узнал.
— Да и я тебя не сразу! Ты стоишь, я присматриваюсь, приглядываюсь—кто такой мрачный в углу—-ба, соображаю, да Марик же, Морковка! Вот ты, значит, какой теперь. Он критически оглядел собеседника.— Что ж, одобряю, колеса на тебе самый смак, за версту вижу — итальянские, трезера нормальные, шёртец тоже фирмовый. Что за сверточек? Маленький сувенир, понимаю. Ну, что такой кислый?
— Не выспался,—сказал Марк первое, что пришло в голову.
— Ясно. И я сегодня в ночную смену, выложился вконец. Закурим?
Он протянул Марку початую пачку «Данхилла».
— Знаешь, бери всю, у меня блок. Группу проводил?
— Как видишь.
— Слушай, а с чего ты взялся защищать эту сучку?
— Скандала не хотел.
— А-а. Ну, ты у нас всегда был добренький, как Лев Толстой. — Он засмеялся удачной шутке.
— Но учти, Сережа был недоволен.
— Кто такой этот Сережа?—по возможности равнодушно спросил Марк.— И что за телефонограмму он поминал?
— Все тебе расскажи.—Быстров снова засмеялся.—Уполномоченный, кто ж еще. А насчет телефонограммы я и сам не знаю. Я человек маленький, мне велят пропускать—пропускаю, велят досматривать—досматриваю. Но по совести сказать,—доверительно наклонился он,—даже меня взбесила эта твоя Вогель. Приезжают расфуфыренные, жрут наш хлеб, а потом, понимаешь, язык распускают. Ты слышал, что она тут орала на весь аэропорт?
— Интересная у тебя работенка, Володя.—сказал Марк.—И часто такое случается?
— Бывает, — отвечал Володя, — за два года всего насмотришься.
— Странная, странная история, Вовка. И что она везла в этом конверте — ума не приложу. Что с ней будет теперь?
— Ничего не будет, только визы пускай больше не просит. А что везла—черт ее знает. Судя по Сережиной морде, мы с ним можем смело рассчитывать на благодарность в приказе, а может, и на премию. За пресечение попытки провоза антисоветского материала. А эта сучка вдобавок еще и гордая.
— Все они гордые.
— Ты кому говоришь. Морковка? У иного на прилете найдешь какой-нибудь несчастный «ГУЛАГ» на английском или Библию лишнюю, так он чуть не на брюхе перед тобой ползает, умоляет акта не составлять. Я, мол, искренне заблуждался, я не виноват, меня попросили... И колются, Марик, со страшной силой, всех закладывают. Ладно, заболтались мы с тобой. Ты как—женат, дети есть?
— Никого у меня нет.