Но ты мне, конечно, поверишь, что после того чаепития мои глаза слипались, а голова буквально трещала. Героическим усилием я заставил себя заглянуть на квартиру к братцу Арчи — не так-то часто я его и навещаю, но тут было нечто иное, чем визит вежливости: меня посетила мысль попросить Арчи, чтобы он назавтра перенял мою эстафету. Ну да, это я о посещении тетушки. Потому что вновь надолго оставить бедняжку без общения после того, как она только начала отогреваться душой, было бы верхом жестокости, но самому мне выдержать два визита подряд — боже упаси!
Арчи не было. По счастью, у меня имелся запасной ключ. Я вошел, прождал некоторое время — но вскоре, утомленный тетушкой, ее кошками и ее компаньонкой, ощутил, что бороться со сном превыше моих сил. Тогда я прилег в будуаре[131]
Арчи (у него ведь не кабинет, а подлинный будуар, помнишь?) и благополучно задремал там.Уж не знаю, долго ли я проспал, но разбудил меня разговор. В квартире собрался
О, все они были очень серьезны, более чем. Тон там задавал меланхолический мошенник Ле Бланш: автор картин «Мост вздохов» и «Расплата», помнишь, какой шум вокруг них был поднят на последней выставке? Но совсем ненамного отставал Шомберг, его брат-близнец по манере изображать из себя воплощенное страдание. А обсуждали они смерть Уиллиса: на его похоронах в 89-м Арчи, собственно, и познакомился с
Тот молодой идиот, Фесслер, заговорил о глубоком противоречии между подлинными обстоятельствами жизни человека — и тем, как его жизненный путь оказывается представлен в надгробной эпитафии. Шомберг тут же прокомментировал это слегка переиначенной цитатой из Шекспира: мол, «добро переживет людей» — и так далее,[132]
а Ле Бланш поддержал его эпитафией сочинения Байрона, мне, так уж вышло, хорошо известной:А уж дальше все это сборище молодых пессимистов начало с болезненным восторгом обличать сам жанр посмертной эпитафии уже не как надгробного текста, а как прощальной речи на похоронах: и религиозное-то ханжество она поощряет, и лицемерие со взломом, и ложь в особо крупных масштабах… Очень скоро они договорились до того, что сам этот обычай в его нынешнем виде — позорное пятно на нашей современной культуре и цивилизации вообще. За обоснованиями дело не стало. Во-первых, если уж составление и произнесение таких речей — оплачиваемая работа (с чем никто не спорит), то в принципе невозможно ожидать от них чего-либо иного, чем медоточивой лести. Во-вторых, чтобы такая речь отражала реальное положение дел, ее должен составлять не наемный проповедник, но человек, хорошо знавший покойного, то есть его друг или враг. В-третьих, враг при таких обстоятельствах вряд ли согласится проявить объективность, а уж друг-то ее не проявит наверняка, потому что другу на похоронах надлежит только льстить, льстить и еще раз льстить.
Итак, по их мнению, надгробные речи являются соблазном и обманом по самой сути своей, ибо сколько-нибудь неприкрытую правду во всей ее красе или уродстве может, при таких обстоятельствах, озвучить только главный виновник церемонии — но он лежит в гробу. А потому следует немедленно объявить беспощадную борьбу этому варварскому и постыдному обычаю.
На этом заседание
Все замерли в недоумении. Но тут один из членов сообщества — кажется, это был Моор, — с энтузиазмом воскликнул: «Действительно! Почему бы и нет!»