Он остановился, оглянулся. В эту минуту он уже знал, что человек, у которого ото-брали скрипку, — его отец, знал, почему он улыбался, идя на смерть: в глубину переулка убегала его тайная жена, уводившая подальше от расстрельной дороги двух мальчонок, и в младшем, маленьком, разглядел он своего сына, похожего на него четырехлетнего, да и роман с Эрикой случился пять лет назад.
Знание и понимание приходили вне порядка, склада и лада, логики, привычно-го алгоритма.
Не так уж и неправ был, думал он, приемный мой отец, которого я с юности до зрелости почитал за родного, когда взял с меня клятву, то есть слово, не пытаться узнать что-нибудь о моей предательнице-матери, никогда не искать встречи ни с ней, ни с ее родственниками. Вот я написал и напечатал книгу с воспоминаниями о маме Эрике, и что же? что происходит в моей доселе упорядоченной, правильной, складной, удачной — во всем! от лет учения, туризма, комсомольской и служебной карьеры до женитьбы и научных трудов — жизни? — я напиваюсь с отсидевшим в лагерях полицаем возле развалюхи с украденными у убитого старика часами без стрелок и тащусь по распроклятой расстрельной дороге, по которой вел мой собутыльник умирать любовника матери моей, перед смертью узнавшего, что у него есть сын.
Мало того, думал он, этот полицай видел моего отца, а я никогда. «Кстати, — тут он остановился, — а почему бы мне не пустить в ход связи (как с военным вертолетом), чтобы вызвали нынешнего хозяина часов с кукушкой (без кукушки и без стрелок) в местную милицию, составили с его слов фоторобот, был бы у меня отцовский портрет, я знал бы, как он выглядит, а по портрету, может быть, в каком-нибудь чудом уцелевшем архиве ленинградском нашлось бы личное дело, настоящее фото, имя, отчество, фамилия...»
Улице, казалось, не будет конца.
Маячащая впереди линия берез играла в линию горизонта: удалялась по мере приближения.
Там, где по четной и нечетной сторонам улицы стояли трехэтажные и пятиэтажные коробки домов, ему попадались люди, кто-то шел вдоль дома в магазин или на помойку, кто-то пересекал дорогу, иные его обгоняли, иные двигались навстречу. Но в отличие от прежних сельских жителей люди утеряли старинную российскую традицию здороваться с первым встречным, шли как заколдованные, отчужденные, подобные персонажам не понравившегося ему давнишнего фильма кинофестиваля (подобные фестивали любила его невеста) «Любовники из Терюэля».
Дома закончились, улица окончательно превратилась в дорогу, но не в Дорогу жизни, по которой прибыли они с Эрикой на юг, а в дорогу смерти, в конце которой сгинул его отец.
Он думал о приемном отце, великом враче, вырастившем его, всякий день с детства его задачей было не посрамить отцовской фамилии, славы, величия, отец казался ему божеством. Но словно чувствовался в божестве некий легкий холод, отстраненность, непреодолимая дистанция, которую объяснял он тем, что Эрика предала Родину, отец не мог этого простить, оправдать, и тень предательства лежала на сыне. Но сейчас, на дороге к удаляющейся линии белых брезжащих дерев, думал он об улыбке шедшего на смерть, узнавшего о существовании общего с Эрикой ребенка; «когда его расстреливали, он тоже улыбался», сказал полицай, то есть думал об отцовской любви, не зависящей от обстоятельств.
В последние минуты земного пути отец любил его больше жизни.
Как только Могаевский это подумал, березы приблизились, он очутился перед их семью стволами, перед склоном, к подножию которого вели две светлых сбегающих вниз лестницы.
Повинуясь неписаному (и малоизученному) своду человеческих пространственных предпочтений (заставляющих, например, художников рисовать левый профиль, а домохозяек перемешивать каши, кисели и смеси по часовой стрелке), он спустился по правой.
Начав спускаться, он уже видел мемориал целиком.
Сооружение походило на каменное корытце, встроенное в среднюю часть уступа холма, на котором находился овраг, и напомнило ему памятник Марсова поля.
Невысокими, чуть ниже человеческого роста, стенами теплого золотистого ноздреватого камня, словно всегда, даже в пасмурные дни, освещенного солнцем, был обведен вскрытый в камне до почвы участок оврага, где лежали скульптуры, черные, бронзовые, укрепленные на штырях подставок, трава скрывала подставки, скульптуры словно парили в воздухе. Время от времени приставленный к мемориалу садовник менял травяное поле, вереск сменяли лаванда, лобелия, зелень овса, барвинок, это предстояло ему увидеть в последующие приезды; скульптур было семь: старик, прижимающий к груди часы, подобные увиденным Могаевским в избе полицая, мальчик с игрушечной машинкой, девочка с птичьей клеткой (дверца открыта, птичка улетела), лежащая ничком молодая мать, обнимающая младенца, зажавшего в ручке погремушку, семисвечник, три птицы (сова, улетевшая из девочкиной клетки канарейка, вылетевшая из стариковских часов кукушка) и большая книга, чьи бронзовые листы можно было перелистывать. Одну страницу Могаевский перевернул.