– С вашего бегства. Я знаю, что вы человек находчивый и с живым воображением и потому ожидаю от вашего рассказа множества совершенно новых, романтических, небывалых эпизодов.
– О! В этом отношении, мосье Жакаль, – сказал Жибасье с видом вполне уверенного в себе артиста, – вы останетесь мною довольны. Я жалею только о том, что не могу принять вас более достойным образом… здесь нет даже стула…
– Не стесняйтесь, пожалуйста, – у меня стул с собой. – Жакаль нажал пружину своей трости, и она, как по волшебству, обратилась в складной табурет.
Установив его на мыске, он поднял голову и крикнул:
– Эй, вы, там!
Что прикажете, мосье Жакаль? – ответили сверху.
– Можете там болтать между собою, а обо мне не беспокойтесь, – у меня тут дела.
После этих распоряжений он уселся.
– Начинайте, почтеннейший мосье Жибасье, – сказал он. – Приключения таких людей, как вы, интересуют все общество.
– Вы мне льстите, мосье Жакаль.
– Нет, клянусь вам, что говорю правду, только и вас прошу ограничиваться в вашем рассказе только правдой.
– В таком случае я, с вашего позволения, начну.
– Я только этого и жду, мосье Жибасье.
В непроглядном мраке запущенного колодца послышался звук усиленного нюханья табака.
XII. Плющ и вяз
– Вы, вероятно, позволите мне дать этому романтическому приключению соответствующее ему название? Все заглавия имеют ту особенность, что заключают в одном слове главный смысл всего рассказа, поэмы или романа.
– Вы относитесь к делу, как настоящий литератор, мосье Жибасье.
– Мне даже кажется, что я был рожден именно для литературного творчества, мосье Жакаль.
– Да, но, к сожалению, вы не совсем верно направили свой талант. Если не ошибаюсь, вы были однажды приговорены за сочинение фальшивого векселя?
– Не один раз, а два раза, мосье Жакаль.
– А! Однако давайте же название вашему рассказу и рассказывайте скорее, потому что пол в вашей гостиной не особенно сух.
– Я назову его «Плющ и вяз», – заглавие, заимствованное, если не ошибаюсь, у добряка Лафонтена.
– Это все равно.
– Когда я попал на галеры, то в первое время скучал невыносимо! Не люблю я галер. Как хотите, общество там для меня вовсе не подходящее, да и кроме того, вид страждущих братьев терзает мне душу тоской и жалостью. Я ведь человек уже не молодой, и прежних фантазий о жизни в Тулоне, в этом Ханаане каторжников, у меня уже нет. Теперь я приезжаю на каторгу со скукой и горечью, и прелести для моего воображения она уже не имеет никакой. Когда едешь туда в первый раз, она, как новая любовница, а на второй – это уж ваша старая законная супруга, прелести которой вам давно уже известны и которая вам так надоела, что вы готовы ее возненавидеть. Так вот и приехал я на этот раз в Тулон почти что в настоящем сплине. Хотя бы послали меня в Брест, – еще туда-сюда! Я Бреста не знаю, и тамошняя жизнь, может быть, освежила бы меня. Да не тут-то было! Как я ни хлопотал, сколько прошений ни подавал министру насчет своего здоровья и желания поправить его брестским климатом, его превосходительство настоял на своем. Так я и угодил на цепь, да, верно, протаскал бы ее, скучая, до самой своей смерти, если бы не один человек. Был он мне товарищем по цепи и такой наивный да добрый, точно такой, каким был я, покуда не увлекся моим безграничным стремлением к свободе.
При словах о доброте и наивности Жибасье Жакаль закашлялся, точно невольно поперхнулся, и, воспользовавшись остановкой, к которым иногда прибегал рассказчик, как истинный оратор, сказал ему:
– Я уверен, что если бы Америка утратила свою независимость, то никто, кроме вас, не сумел бы возвратить ей свободу!
– Я и сам так думаю! – самоуверенно согласился Жибасье. – Так вот этот молодой человек, о котором я вам говорил, был моим товарищем по цепи и сущим младенцем, несмотря на свои двадцать три года. Волосы у него были белокурые, личико розовенькое, как у нормандской крестьяночки, лоб чистый, белый, глаза блестящие, даже и звали-то его Габриэлем. И так у нас все его любили, и даже уважали, что прозвали «ангелом галер». Да и голос-то у него был, точно флейта! Я очень люблю музыку, а так как на галерах ее не полагается, то я, бывало, нарочно заставляю его говорить и слушаю его – не наслушаюсь.
– Одним словом, вас влекло к нему что-то непреодолимое, – заметил Жакаль.
– Вот именно! Это было какое-то влечение! Сначала меня привязывала к нему только одна цепь, а потом во мне зародилась к нему симпатия, которая для меня самого была загадкой. Говорил он вообще мало, но в отличие от других людей, если уж говорил, то только для того, чтобы сказать что-нибудь в высшей степени нравственное. Он знал Платона наизусть и часто утешал себя на чужбине тем, что произносил из него целые страницы. Иногда он разражался целыми потоками речей против женщин, проклинал и унижал их; иногда же, наоборот, принимался превозносить весь женский пол, за исключением одной женщины, которая была, как он говорил, причиной его фальшивого положения. За то и проклинал он ее с остервенением.
– А за какое преступление был он сослан?