И еще я помню, что у меня было три волны болезни и каждый раз невероятная температура. Я лежала на кровати, которая была мне немножко мала, а в окне видела ветку дерева с пятью листочками. Я смотрела на нее и вспоминала «Последний лист» О’Генри. Я себя очень плохо чувствовала, боялась заснуть, чтобы не пропустить, когда упадет последний лист с моего дерева. И все‑таки прозевала. У меня чудовищно болела голова.
Как раз тогда я получила телеграмму от Дунаевского: «Такая человечина, как вы, не может умереть». Потом Эрмлер мне говорил, что Дунаевский очень сокрушался, что я больна, и просил передать мне продукты. А Рапопорт на сухих листьях пек мне яблоки. Он пришел, я была очень слабой, мне, наверное, было все безразлично, я только помню, что у меня из‑под одеяла торчали тонкие белые ноги, какие‑то чужие, не мои, с ярко — красными ногтями. Такие совершенно безжизненные белые ноги и красные ногти.
Но настал день, когда меня посадили и сказали, что сейчас вымоют голову. Я взялась за волосы — они остались у меня в руках, и я увидела, что они покрыты гнидами.
Рапопорт учил меня ходить — мышцы были атрофированы. Когда я вышла из больницы, надо было спасать оставшиеся волосы, париков тогда не было, и мы с Рапопортом ехали в горы, находили полянку с пенечком, он на него садился, клал мою голову на колени, мазал волосы керосином, а потом ногтями снимал мертвые гниды. Их нельзя было счесать, можно было только снять ногтями. И с этими гнидами в руках он говорил мне о своей любви. Столько человек за мной ухаживали, пытались добиться взаимности, и лишь один заботился, по — настоящему понимал, как я одинока, беззащитна, что родные далеко, муж погиб на фронте и на каждом шагу меня могут обидеть. Он просто приносил печеные яблоки, которые сам готовил на сухих листьях, просто снимал гниды с моих волос, просто учил ходить. Владимир Рапопорт стал моим вторым мужем.
Снова Замужем
Эрмлер отомстил, как мог. От него зависело разрешение на выезд в Москву (уехать из эвакуации было тоже непросто), и он нам препятствовал, устраивал сцены ревности. Но настало время, когда была прорвана ленинградская блокада. Рапопорт — ленинградец, он даже был начальником эвакуации. У него в Питере остались квартира, родные. Я тоже собралась в Ленинград на окончание съемок «Морского батальона», который ставили Минкин и Файнциммер. Оператором назначили Рапопорта. Мы поехали вместе.
Эту дорогу я хорошо запомнила. Очень медленно идет поезд, один из первых поездов на Ленинград. На откосах пути лежат еще не убранные немецкие трупы. И очень много белой березы, из которой немцы делали себе туалеты.
Через несколько дней мы приехали в Ленинград, вошли в промерзшую, полуразрушенную квартиру в доме на Малой Посадской напротив «Ленфильма». Здесь жили до войны Трауберг, Козинцев, Файнциммер, Арнштам, Эйсымонт. Но Арнштам теперь переселился в Москву, его трехкомнатная квартира пустовала. А у Рапопорта была двухкомнатная, в которой он прежде жил с Зоей Федоровой. Всю блокаду здесь провела его бывшая домработница Нюра. Зимой она топила квартиру чем попало, всей мебелью, которая находилась в других квартирах. А вещи Рапопорта Нюра (она его очень любила) сберегла. Уцелело даже пианино, правда, от мороза у него треснула дека. Мы остановились в гостинице «Астория», где хоть как‑то можно было жить и даже заказывать еду из ресторана.
В квартиру, где они жили с Зоей, я не хотела ехать. Слишком много там было ее вещей, ее очень красивых фотографий. Рапопорт получил квартиру Арнштама, трехкомнатную. Вся мебель там была сожжена, но остались какие‑то уникальные книги, которые мы отправляли ему почтой в Москву. Арнштам был большой интеллектуал. В то время он уже работал на «Мосфильме» в качестве художественного руководителя объединения.
На «Ленфильме» продолжались съемки «Морского батальона». Мы с Рапопортом очень много работали. Я еще занималась хозяйством, создавала уют. Он надеялся, что я останусь в Ленинграде. Но пока мы снимали, я поняла, что этот город — удивительный, прекрасный, но не мой. Это музей, в который я могу приходить с удовольствием, с радостью, волноваться, переживать, хотеть там быть, но не жить. А суетливая, шумная Москва, грязная, порой отвратительная, сущий проходной двор, была мне по характеру, по душе. И у меня постоянно на сердце была тоска: хочу домой в Москву и ничего не могу с собой поделать.
Я все время об этом думала и в конце концов сказала Рапопорту: «Не могу». Поскольку мой дом в Москве был разрушен, мне дали комнату на Большой Полянке, в доме, где жили кинематографисты— Михаил Ромм, Роман Кармен, Ада Войцик, Рошали, Боря Волчек.
Комната была маленькая, меньше двенадцати метров, угловая. В ней было два окна — везет мне на окна, — но места для мебели совсем не было. В квартире, кроме меня, жили замминистра кинематографии и какая‑то женщина с дочкой и домашней работницей в еще меньшей, чем моя, комнатенке (у замминистра, естественно, были две роскошные комнаты). Телефон один на всех в большой круглой передней.