Предательский снежный натоп острым гребнем прирос на последней доске; Я чувствую, как ноги мои перестают повиноваться. В глазах рябит, и я качаюсь на доске.
Я лежу на печке и бесцельно смотрю в потолок, где гуляют тараканы, пошевеливая усами, а за стеной слышится знакомый гул ребячьих голосов.
Как я очутился в приюте, помню плохо. Припоминаю, что какой-то рыжий мужик сунул меня в черный тулуп, положил на дровни и куда-то повез.
На печь заглянуло добродушное лицо Агафьи.
— Ну, что, сердешный мой, как дела-то? — ласково спросила она.
Мне кажется, что ноги мои отрезаны по щиколотки, на подошвах под кожей что-то беспокойно ползает и колет тысячью острых игл. Агафья ощупала мою голову, влажную, горячую.
— Ферапонтушка тебя подобрал. Он и привез тебя. Сапожншки-то дорогой с тебя сдернул. Снегом оттирали тебя на улице, а ты — как плеточка… Не болит голова-то?
— Нет.
— Ну, слава богу, крепкий. Поись, поди, хошь?
Агафья сунула мне ломоть белого мягкого хлеба. Я давно не ел такого хлеба и с жадностью принялся уничтожать ломоть, а у Агафьи лицо вдруг сморщилось, нижняя губа дрогнула, и глаза налились слезами.
— Жизнь-то как меняется… Думал ли Петро Федорыч, что у него дети так будут?… — всхлипнула Агафья.
Она села на край печки и, утираясь подолом синего фартука, с дрожью в голосе заговорила:
— Рубль с четвертаком я так и осталась отцу твоему должна. Старший сын тогда у меня номер, а хлеба в дому ни крошки не было. Отец твой тогда дал. Сколько раз я хотела ему всё отдать… Бывало, получу выписку: «На, мол, Петр Федорыч», а он: «Не торопись, Агафьюшка. Тебе, поди, надо — справляйся». Так ведь и не брал, а потом помер.
Агафья смолкла.
Я слышу — и Марья фыркает у котлов, тоже, должно быть, плачет.
Но мне плакать не хочется. Агафья точно прочитала новую страницу из жизни моего отца. Передо мной, как живой, встает он. Вот отец пришел с работы и, стой у порога, ласково, нараспев, говорит:
— А кто-то меня да поцелует?
В кухню шумно вошла Александра Леонтьевна. Агафья торопливо сползла с печки.
— Это еще что? — грозно крикнула на неё Александра Леонтьевна. — Тут дела невпроворот, а она на печи расселась.
— Проведать парнишку залезала.
— Нежности при нашей бедности!
Я не вижу Александру Леонтьевну, но слышу её громкий, металлический голос. Я представляю её, смуглую, сухолицую. Её тонкие губы презрительно подобраны, черные брови заострены, и меж них лежит глубокая складка.
Александра Леонтьевна поднялась на табурет и заглянула на печку.
— Ну, что? Голова не болит?
— Нет, — ответил я.
— Не нужно было ходить.
— Пимишки бы ему надо, — отозвалась Агафья.
— Где ж я возьму? Для всех не наберешься. Дали только бедным.
— А у них богатство? — насмешливо процедила Агафья.
— Ну, это вас меньше всех касается. Прошу в мои дела не вмешиваться, — строго проговорила Александра Леонтьевна и вышла.
— Вас, окаянных, ничем не проймешь, — ворчала Агафья.
— Сыт голодного не разумеет, — отозвалась Марья. — Небось, своих-то всех срядила.
Я слышу — в кухню вошел Фералонт.
— Ну-ка, где у меня утопленник? — проговорил он и заглянул на печь. — Ну, что? Как дела-то?
Помаленьку, — весело говорю я.
Ну, вот, то-то и есть. Не во-время тонуть-то зачал — зимой. Да разве зимой тонут? Холодно, поди. Тут, брат, привычку надо большую.
Я смотрю Ферапонту в рыжее лицо. Глаза его ласково поблескивают и улыбаются.
Он нюхает табачок и, слезая с табуретки, говорит:
— Ну, ладно, валяй, грейся. Да больше не тони.
БАРИН
Дня через два в приюте неожиданно началась суматоха. Мыли полы, обметали стены, протирали окна. С ребят сняли худые рубахи и штаны, надели новые.
Александра Леонтьевна встала утром рано и следила за ребятами, как они умывались.
— Что в ушах не промыл? А руки у тебя? Что это за руки? Вымой как следует, с мылом! — кричала она.
Я в первый раз заметил на умывальнике кусок мыла. Ребята неумело мыли лицо, фыркали. Одна девочка, вся в мыле, громко плакала, вытирая глаза.
Агафья взяла её и сердито подвела к умывальнику.
— Уж коли не умеешь, так и не берись. Ест глаза-то? Все еще ест?… Да господи, батюшка, скружилась я сегодня с вами.
— Это пошто так? — спросил я Агафью.
— Пошто?… Барин сегодня должен быть.
— Какой?
— Ну, какой? Демидов, который вас кормит.
После молитвы мы, как и обычно, бросились к ларю за хлебом, но нас остановили. Выстроили в ряды и повели в столовую. В это утро нас покормили пшенной кашей с маслом и дали по ломтю белого хлеба.
После завтрака я слышал в кухне, как Агафья ворчала:
— Ишь, как дело-то делается. Всё ничего не было — и вдруг появилось. Значит, всё это полагается.
Маша молча слушала Агафью, переполаскивая чашки. Эта крепкая, крупная, краснолицая женщина, должно быть, не любила разговаривать. Казалось, она всё время сердится.
Агафья не унималась. Выкладывая остаток каши из котла в миску, она говорила, обращаясь к Маше:
— А знаешь, Марья, у меня вот так язык и чешется. Приедет барин — и скажу. Всё расскажу, как у нас Сашенька действует.
В кухню вошла Александра Леонтьевна. Агафья смолкла и испуганно отвернулась.